Огибая перееханного гада, мы звонко сбегаем к месту, где лестница вниз возобновляется. Ступени в трещинах, зелено-желтых лишаях и лепестках жасмина. Южная растительностью сплетается над нами, и в уходящем вниз туннеле становится сумрачно и сыро: ночью была страшная гроза. Марш за маршем, серпантин за серпантином. Как слева вдруг железная ограда. Золотые буквы по черному стеклу: "Дом-музей Николая Островского". Мы входим за ограду, поднимаемся, толкаем дверь. Добрая мышка, понимающе кивнув, уводит маму. Передо мной библиотека. Из-под стекол по-старинному сияют золотом тома, среди которых двухтомно притерлись друг к другу "Мужчина" и "Женщина". Из взрослого издания Рабле, которое мне удалось перелистать в гостях, я почерпнул насчет веселого трения животного о двух спинах. Я пробую дверцы, но они опечатаны зеленым пластилином. Одновременно возникает чувство, что за мной следят. Заложив руки за спину, я поворачиваюсь, и в следующий зал. На огромной фотографии здесь не человек - живые мощи. Трупом лежит в орденоносном френче. Но труп живой, поскольку пишет.
"Смотри-ка! - наклоняется мама к стене, где фото в рамке. - Даже французы у него здесь побывали... Андре Жид... не знала, что он лысый... Идем! А то останемся без хлеба!"
Выйдя за ограду, бросает взгляд назад: "Здесь бы я жила! Дворец! Это ему Сталин подарил за книгу". - "За какую?" - "Как закалялась сталь". "Про Сталина?" - "Нет, про борьбу". - "С кем, с немцами?" - "Давай быстрей! Со всеми! За освобождение человечества!"
Фургон закрыт, но люди разошлись. Кузнечики стрекочут. А на соседку надежды быть не может, потому что в руки только по буханке.
"Ладно! Не хлебом единым..."
Мама роняет на асфальт "вьетнамки", пальцами ног сжимает бледно-лиловые перепонки.
Лестница все круче.
Пожаловавшись, что эта дача ей угробит сердце, мама начинает прыгать к персику в листве: "Я его заметила, когда он... - Прыг! - Еще зеленый был". Отчаявшись, поднимает к персику меня. Все выше, и выше, и я уже касаюсь нежного пушка, как вдруг ступенька отбивает пятки.
"Р-рру!" - Белые клёши с плетеным ремешком, бобочка на "молнии", соломенная шляпа украинского пасечника, но под нею - черные и хищные усы.
"Вот они где!"
"Напугал, - отталкивает мама. - Прям уссурийский тигр! Мы, пока ты спал, пошли за хлебом, а попали в музей".
"Что за музеи на курорте?"
"Николая Островского".
"Чтобы, умирая, мог сказать: "Вся жизнь, все силы отданы за самое лучшее в мире - борьбу за освобождение человечества". Видал-миндал? Все помню, что в школе задолбил. Память, скажи?"
"Лучше ты скажи, что будем есть?"
"В доме, как я понимаю, ничего. А когда в доме ничего, что остается господам офицерам и членам их семей?"
Мы спускаемся в Сочи.
Из ресторана видно, как над парапетом взлетают ослепительные брызги. Погода отличная, море исключено.
Дома они заваливаются:
"Иди, поиграй!"
Я качаюсь под алычей, когда возвращается немцы в одинаковых войлочных панамах. Тетя Эльвира показывает дяде Карлу на меня. Чтобы в них не врезаться, я торможу, давя при этом тонкими подошвами сандалий паданцы. Он протягивает изуродованную руку, чтобы погладить меня по голове, я уклоняюсь. "Сам-то ты знаешь, что родился в Германии?" - "Кто, я?!" "Неужели ты не знаешь свою историю?" - "Какую историю?" Я не подозревал, что такое огромное слово может относиться ко мне - маленькому и упертому в землю. "Твой папа был русский лейтенант. Когда ты еще находился в животике у мамы, его застрелили в Германии". Сжимая веревки, я пячусь от них назад. "Немцы застрелили?" - "Нет, не немцы", - говорят немцы с явным удовлетворением.
"А кто?"
"Свои..."
"За что?"
"Трагедия! - разводят руками немцы. - А товарищ полковник тебя усыновил".
Мне все открылось в одно мгновение. Так вот почему! Вот почему, хотя уже был я, на свет явился пятикилограммовый Егор - Георгий-Победоносец, как называл его мой питерский дед. Не успев никого победить, младенец умер от дурного глаза, и, хотя есть я, не говоря об отрезанном ломте - Августе, Гусаров продолжает требовать от мамы: "Роди мне сына, Люба!"
Я отступаю до отказа и резко отрываю от земли подошвы. Немцы отскакивают, но алыча продолжает их бомбить.
"Под! - кричу я. - Подполковник!"
Опустевшее сиденье начинает свивать веревки.
"Арме юнге..."
Сдерживая слезы, этот юнге спускается к замшелой лестнице и по крутым ее ступеням в самый низ, где кран. Накладывает руку и припадает к струйке, которая еле сочится здесь, на вершине горы.
Оглушительно звенят кузнечики.
* * *
Глаза у мамы открыты, когда он входит в комнату. Он снимает с подоконника трофейный морской бинокль, большой и тяжелый. Наводит на море и на резкость. Еще вскипают красноватые барашки, но шторм пошел на убыль, и завтра будет можно.
"Мама? - говорит он, не отрываясь от бинокля. - Почему Гусаров не напишет книгу?"
"Во-первых, папа, а не Гусаров, - раздается из-под простыни. - А во-вторых, необходим талант".
"У тебя что, нет?"
"Ха! Был бы, я в армии бы не служил!"
"А у меня?"