Я знаю, что это звучит прикольно, но все-таки скажу: начиная с определенного возраста все немцы выглядят как стопроцентные нацисты. Этот водила тоже. Достаточно поехать в определенные места, где собирается много пенсионеров, и вы в этом убедитесь. В Баденвейлер, например, или на любой прибалтийский курорт. Там эти пенсионеры бегают парочками по дорожкам – либо до пляжа, либо до парка, если пляжа нет. В любом случае они бегут к курортной эстраде, к «ракушке». Есть такое слово. Трудно даже поверить, что еще существует нечто подобное. Но это действительно так: в каждом месте скопления пенсионеров имеется своя «ракушка», точно так же, как в каждом городе рано или поздно воздвигают идиотскую телебашню.
И вот они, пенсионеры, стоят перед «ракушкой» (их, как правило, видишь сзади), заложив руки за спину и слегка покачиваясь взад и вперед на своих отечных ножках; у всех у них непропорционально большие носы и уши, потому что носы и уши продолжают расти и в старости. И все эти пенсионеры когда-то были блондинами, в этом я готов поклясться.
Всегда, когда я рассматриваю старые фотографии и вижу, к примеру, как какой-нибудь красивый блондин выходит после купания из пруда, а солнце уже опустилось над горизонтом и освещает камыш таким странным (на сепиевом фоне этих фотографий), действительно неземным светом, я спрашиваю себя, как же могло случиться, что эти привлекательные молодые люди за пятьдесят лет дошли до столь плачевного состояния. Я имею в виду нынешних читателей «Вельт ам Зонтаг» в их габардиновых брюках с несминаемыми складками, блузонах, выдержанных в пастельных тонах, слишком больших очках с золотыми оправами, которые делают еще более заметными их огромные, в оспинах, носы и торчащие уши. Я этого не понимаю. Раньше они не выглядели как нацисты.
Тот пенсионер в нелепой шляпенции, которого на Зильте чуть не задавила Карин, определенно раньше, в молодости, внешне не был похож на нациста. И таксист, который везет меня в «Макс-бар», тоже. Но сейчас достаточно заглянуть ему в харю, и ты понимаешь, что в свое время он точно был комендантом концлагеря, или подонком, который строчил доносы на своих фронтовых товарищей за то, что они травили по вечерам анекдоты о долбаном Гитлере, или чиновником, подписавшим в деревянной избе где-нибудь под Остравой[29] приказ о единовременной ликвидации семнадцати партизан вместе с их женами и детьми. Я не могу об этом не думать.
«Макс-бар» – это, как бы поточнее сказать, такой бар, где вас обслуживают доброжелательные молодые гейдельбержцы. Здешние кельнеры и бармены немного похожи на тех, что работают в «Одине» на Зильте, думаю я, заказывая себе пиво. Потом мне приходит в голову, что пса, который в «Одине» всегда ошивался между ног у посетителей, тоже зовут Максом, и пока я пью вторую кружку пива, стараясь получше рассмотреть бар, я думаю о том, что, если в словах «Маттиас Хоркс» пропустить некоторые буквы, тоже получится имя «Макс». Потом я замечаю, что, наверное, наклюкался под завязку этими двумя кружками пива, раз мне в голову лезет такая дурь и я ищу закономерности там, где никаких закономерностей нет, – о подобных завороченных материях я обычно задумываюсь только на последней стадии алкогольного опьянения; и потом до меня доходит, что, кроме тех персиковых йогуртов в Гамбургском аэропорту, я с самого Зильта ничего не ел. Но я нисколько не голоден, в самом деле. Потому, натурально, я и набрался так быстро, что в желудке у меня совершенно пусто.
Плевать. Теперь я просто буду пить дальше. Мы уже это проходили. Справимся. Время от времени выкуривать по сигаретке, и тогда все будет в норме. В баре приятный шум. В ушах немного гудит, но я сижу себе в уголке и наблюдаю за народом, и шум не лишен приятности, и я постепенно становлюсь совершенно бухим. Через два столика от меня устроилась группа студентов, которые, собственно, и шумят здесь больше других. Они все одеты вполне цивильно, пьют пиво и дурачатся. Каждый раз кто-нибудь из них встает и декламирует прикольный стих или выкидывает еще что-то, что любят делать студенты, когда они под градусом.
У одного из них очень загорелое лицо, и когда он поднимается и говорит, другие замолкают. Я вглядываюсь в него и замечаю светлую полоску на его лбу, у корней волос, там, куда не достало солнце. Он стоит, и отхлебывает пиво, и несет нечто совершенно невразумительное, но преподносит свою туфту так, что все, как я уже говорил, утихомириваются и внимательно слушают. Я усекаю, что его зовут Ойген, и, видимо, слишком откровенно пялюсь на него, потому что он вдруг бросает взгляд в мою сторону, прерывает свою болтовню, подходит ко мне, нетвердо держась на ногах, и спрашивает, не хочу ли я пересесть за его столик.