На ветвях этой липы во время Второй мировой повесили двух польских остарбайтеров, которые пытались украсть в деревне буханку хлеба. Потом эта "Польская липа" стала для залемских школьников вехой, по которой отмеряли расстояния при беге на длинные дистанции. А герр Золимози часто заставлял нас бегать на длинные дистанции, и, если бы в нашем классе не было этого ученика, венгерского полукровки, мы бы ни в жизнь не поняли, чего же от нас добивается учитель.
Я всегда спрашивал себя, не может ли быть этот бег к Польской липе (упражнение и в самом деле напряжное, особенно если дистанцию приходилось преодолевать три или четыре раза) своего рода местью — местью господина Золимози нам, немцам, от имени всех славян. И нельзя ли считать, что я как бы приношу покаяние за преступления нацистов, когда бегу к липе и обратно. Я и в самом деле так думал — тогда. Хотя теперь, размышляя об этом, я припоминаю, что тот мальчик, наполовину венгр, которому всегда приходилось переводить классу указания господина Золимози, бегал к Польской липе гораздо, гораздо чаще, чем я. Сейчас я точно вспомнил: я действительно видел, как он бегал к тому дереву в свое свободное время, один раз даже ночью.
К сожалению, этот мальчик не попал в нашу "группу электротехнических работ". Там мы должны были на листах фанеры собирать правильно функционирующие электрические схемы. Все надо было как следует запаять, так, чтобы олово не капало, потому что за каждую такую кляксу отметку снижали на один балл. Собственно, отметки и снижать было некуда, потому что никто из нас толком не знал, как собирать эти схемы, а господин Золимози, естественно, ничего нам объяснить не мог. Он пытался, действительно пытался, но из его рта выходило только невразумительное бухтение, и потому наша "группа электротехнических работ" никогда не функционировала правильно.
Настал день, когда господин Золимози собрался назад в Венгрию: он узнал, что у его семьи, которая оставалась там, возникли какие-то неприятности с режимом. Мы, ученики, освободились от уроков труда, потому что так быстро невозможно было найти квалифицированную замену для нашего бывшего учителя.
В Залеме и сегодня должен где-то стоять шкаф, заваленный неработающими электрическими схемами, собранными на фанерных листах. Все это, в общем, грустно, потому что никто ничего не слышал о дальнейшей судьбе герра Золимози и все, что от него осталось, это бесполезная груда хлама. Когда я начинаю об этом думать, то понимаю, что все это и вправду очень печально.
Я все так же неотрывно смотрю на рот Карин, но вижу рот господина Золимози, непрерывно открывающийся и закрывающийся в одном из подвалов венгерской тайной полиции; сейчас этот рот тоже много говорит и полицейские понимают его речь, но она им не нравится, и потому они снова и снова бьют господина Золимози по губам. В этот момент я наклоняюсь вперед, потому что хочу поцеловать рот Карин. Я хочу поцеловать этот дивно красивый, глупый рот, способный произвести только бессмысленный лепет, труху.
Я еще больше наклоняюсь вперед и воображаю, будто рот Карин тоже по своей воле приближается ко мне, но тут возвращается Серхио с дринками. Я беру из его руки рюмку бренди "Александр", бормочу какую-то банальность и вдруг захожусь зверским кашлем. Серхио хлопает меня по спине и ухмыляется. Он только потому так предупредителен со мной, что точно знает: я ревную к нему эту куколку. Поэтому, натурально, он может себе позволить быть дружелюбным.
Мне же его дружелюбия на фиг не надо. Я быстро прощаюсь с ними — может быть, чересчур поспешно, что мне становится ясно в ту же секунду. Я сам себя ненавижу за это — за этот мой внезапно проявившийся враждебный тон, причины которого слишком очевидны, — но, в общем, как получилось, так получилось, наплевать. Пересекая лужайку, я на ходу опрокидываю рюмку бренди. Я вовсе не злюсь — разве что на себя самого, за то, что позволил этому самодовольному латиносу обвести меня вокруг пальца. Я уверен, что он сделал это нарочно: быстренько смотался за дринками и вернулся в тот самый момент, когда я собирался поцеловать Карин.
На противоположной стороне лужайки, у озера, стоит Ролло. Он слегка покачивается. Его взгляд устремлен куда-то вдаль, на воду. Я подхожу к нему. Выглядит он ужасно. Его веки подрагивают еще сильнее, чем раньше, и он основательно пьян.
Я беру его за руку, и вместе мы подходим к маленькому лодочному причалу, разрезающему темную водную поверхность. На краю причала мы останавливаемся. Далеко впереди, на озере, мерцает зеленый огонек. Некоторое время я смотрю на него, а потом замечаю, что Ролло рядом со мной плачет.