Эти примеры иллюстрируют одну из тональностей Кавафиса - необычайно субъективную; пейзажи, города и легенды по-новому воссоздаются в его сознании. Но есть у него и другая тональность: когда он стоит в стороне от изображаемого предмета и с беспристрастностью художника придает ему форму. Здесь на первый план выходит историк, и интересно отметить, насколько его история отличаются от истории англичанина. Оглядываясь в прошлое, даже Грецию он видит иначе. Афины и Спарта, которыми нас пичкали в школе, для него - лишь два маленьких задиристых рабовладельческих государства, эфемерных по сравнению с пришедшими им на смену эллинистическими царствами, которые, в свою очередь, столь же эфемерны на фоне вечной Византийской империи. Он восстает против тирании классицизма - всех этих скучных периклов, аспасий и фемистоклов. Александрия, его родной город, возникла именно тогда, когда пришла в упадок Греция, которую мы изучали в школе; цари, императоры, патриархи ступали по земле между его конторой и его домом. Если Кавафиса и можно назвать чьим-то литературным наследником - то только наследником Каллимаха. Его стихотворения носят названия «Недовольство Селевкида», «В месяце Атире», «Мануэль Комнин[81]» и предваряются эпиграфами из Филострата[82] или Лукиана[83].
Два стихотворения мы приведем здесь полностью, чтобы проиллюстрировать его метод[84]. В первом для достижения эффекта он выбирает точный, почти рубленый стиль хроники. Оно называется «Александрийские цари» и посвящено одному эпизоду правления Клеопатры и Антония.
Сошлись александрийцы посмотреть
на отпрысков прекрасной Клеопатры,
на старшего, Цезариона, и на младших,
на Александра и на Птолемея,
что выступят в Гимнасии впервые,
где их царями ныне назовут
перед блестящим воинским парадом.
Армян, индийцев и парфян владыкой
всесильным Александра нарекли.
Сирийским, киликийским, финикийским
владыкою был назван Птолемей.
Однако первым был Цезарион -
в одеждах нежно-розового шелка,
украшенный гирляндой гиацинтов,
с двойным узором аметистов и сапфиров
на поясе и с жемчугом на лентах,
увивших ноги стройные его.
Он вознесен был выше младших братьев,
провозглашен Царем среди Царей.
Разумные александрийцы знали,
Что это было только представленье.
Но день был теплым и дышал поэзией,
лазурью ясной небеса сияли,
Гимнасий Александрии по праву
венцом искусства вдохновенного считался,
Цезарион был так красив и так изящен
(сын Клеопатры, Лага славного потомок).
И торопились, и к Гимнасию сбегались,
и криками восторга одобряли
(на греческом, египетском, еврейском)
блестящий тот парад александрийцы,
а знали ведь, что ничего не стоят,
что звук пустой - цари и царства эти[85].
В этом стихотворении, даже в переводе, нельзя не заметить особую атмосферу. Это работа художника, которого не интересует поверхностная красота. Во втором стихотворении, несмотря на трагичность темы, Кавафис остается столь же отчужденным. Стихотворение разбито на полустишия; оно представляет собой эпитафию юноше, умершему в месяце Атире, ноябре древних египтян, и выражает ту неопределенность и муку, которые порой возникают из прошлого, переплетаясь в едином призраке:
На древнем камне надпись пытаюсь разобрать.
Прочел ГОСП(ОД)НЯ ВОЛЯ. Читаю имя ЛЕВКИ(Й)
и В МЕ(СЯ)ЦЕ АТИРЕ У(С)НУЛ ПОСЛЕДНИМ СНОМ.
ЛЕТ ОТ Р(ОЖ)ДЕНЬЯ вижу и XXVII, и значит,
он, этот самый Левкий, почил во цвете лет.
Больших усилий стоит прочесть АЛЕКСАНДРИЕЦ.
Три следующих строчки изрядно пострадали,
и все же разбираю Л(Ь)ЕМ СЛ(Е)ЗЫ... СКОРБЬ Д(Р)УЗЕЙ
и ниже снова СЛЕЗЫ и В ПАМЯ(Т)И ПРЕ(БУ)ДЕТ.
Знать, все его любили, души не чая в нем.
Он в месяце Атире уснул последним сном[86].
Такой поэт никогда не будет популярным. Он летает слишком неторопливо и слишком высоко. Субъективен он или объективен, он одинаково далек от сиюминутной суеты. Он никогда не напишет гимна - ни роялистам, ни сторонникам Венизелоса[87]. Он обладает силой (и, конечно, ограничениями) отшельника, который, хоть и не боится мира, тем не менее, всегда стоит несколько в стороне от него, пусть и может порой в разговоре уделить ему пару слов. Что лучше - мир или уединение? Кавафис, испытавший и то, и другое, не может ответить на этот вопрос. Очевидно одно: либо жизнь порождает отвагу, либо она перестает быть жизнью.
Заключение