— Знаешь, я хочу тебя кое о чем спросить, — сказала Дженни. — Не о том, что сегодня произошло, а о том, что ты сегодня сказала. Когда мы сидели на скамейке около полицейского участка и ждали приезда шерифа, помнишь? Мы тогда говорили о маме, и ты сказала, что она... часто хвасталась мной?
— Еще как! «Моя дочка — врач», — улыбнулась Лиза. — Она так тобой гордилась, Дженни!
Слова эти снова, как и тогда, когда Лиза произнесла их впервые, больно кольнули Дженни в самую душу.
— И мама никогда не винила меня за то, что с папой случился удар? — спросила она.
— С какой стати она должна была тебя в этом винить? — нахмурилась Лиза.
— Ну... мне казалось, я в какой-то период доставила ему немало страданий. Страданий и беспокойства.
— Ты?! — Лиза была искренне поражена.
— А потом, когда врачу не удалось справиться с его давлением и у папы случился удар...
— По словам мамы, единственный твой плохой поступок за всю жизнь — это когда ты под День Всех Святых покрасила коленкорового кота в черный цвет и перемазала краской всю мебель на террасе.
Дженни удивленно рассмеялась:
— А я и забыла об этом. Мне тогда было всего восемь лет.
Они улыбнулись друг другу и почувствовали себя в большей мере сестрами, чем когда-либо раньше.
— А почему ты решила, что мама считала тебя виновной в смерти отца? — спросила, немного помолчав, Лиза. — Он ведь умер естественной смертью, верно? От удара. Как ты могла быть в этом виновата?
Дженни помолчала, вернувшись мысленно на тринадцать лет назад, к тем событиям, что положили начало ее долгим переживаниям. Она испытала сейчас глубокое облегчение, узнав, что мать ни в чем не винила ее, никогда. Впервые за все время, прошедшее с тех пор, как ей было девятнадцать, она почувствовала себя свободной.
— Дженни?
— Угу?
— Ты что, плачешь?
— Нет, ничего, — ответила она, с трудом сдерживая слезы. — Если мама ни в чем не винила меня, наверное, я напрасно сама корила себя все эти годы. Я просто рада, сестренка. Рада тому, что ты мне сказала.
— А почему ты сама так думала? Расскажи мне, Дженни. Если мы сестры, у нас не должно быть друг от друга секретов.
— Это долгая история, сестренка. Когда-нибудь ты все узнаешь, но не сейчас. Расскажи-ка лучше ты о себе.
Они еще некоторое время поболтали о пустяках, и глаза Лизы начали тяжелеть и потихоньку закрываться.
Глядя на нее, Дженни почему-то вспомнила добрые, скрывающиеся под тяжелыми веками глаза Брайса Хэммонда.
И глаза Якова и Аиды Либерманов, вылезающие из орбит, на их отрезанных головах.
И глаза Уоргла. Мертвые, исчезнувшие. Выжженные глазницы, зияющие на пустом черепе.
Она попыталась заставить себя отвлечься от этих мрачных, но слишком еще свежих и прочно засевших в сознании впечатлений, от глаз, которыми, казалась, смотрела на нее сама Смерть. Но ум ее непрестанно возвращался к чудовищным свидетельствам насилия и гибели, которые ей довелось увидеть.
Дженни очень хотелось, чтобы кто-нибудь убаюкал ее так же, как сама она только что убаюкала Лизу. Ночь обещала быть бессонной и беспокойной.
В кладовке, что примыкала к вестибюлю и тянулась до шахты лифтов, свет не горел. Окна в ней не было.
В комнате висел давно устоявшийся запах мыла, стиральных порошков, всевозможных чистящих и дезинфицирующих средств, мебельной полироли, мастики для натирки полов. Все это стояло и лежало на полках, сделанных вдоль стен.
Справа, в самом дальнем от входа углу, помещалась большая металлическая мойка. Из не совеем исправного крана капала вода — по капле в десять-двенадцать секунд. Каждая капля падала в металлическую раковину с мягким, негромким звуком — пам.
В самом центре кладовки, на столе, в кромешной тьме, вобравшей в себя все, что находилось в комнате, накрытое покрывалом, лежало безликое тело Стю Уоргла. Все в комнате было неподвижно, и только со стороны мойки доносилось монотонное пам... пам... капающей воды.
В воздухе беззвучно повисло ожидание каких-то событий.
Фрэнк Отри свернулся под одеялом, закрыл глаза и лежал, думая о Рут. О своей высокой, стройной и гибкой, миловидной Руточке, с ее тихим, но четким, почти чеканным голосом и немного хрипловатым смехом. О своей жене, с которой он прожил вместе двадцать шесть лет, единственной женщине, в которую он когда-то по-настоящему влюбился и которую любил до сих пор.
Перед тем как отправляться вместе со всеми сюда, в Сноуфилд, он позвонил ей по телефону и они поговорили, правда, недолго. Он не мог сказать ей тогда ничего определенного кроме того, что в Сноуфилде стряслось что-то очень серьезное, что о происшедшем постараются как можно дольше ничего не сообщать и что, судя по всему, сегодня ночью он домой не попадет. Руточка не стала ни о чем его расспрашивать: за долгие годы службы мужа в армии она научилась быть женой офицера и оставалась ею и теперь.