А поскольку Гриша предусмотрительно сидел при дверях, он первым и попадал в этот радостный или печальный пьяный вихрь. Бражничать ему приходилось и с народными артистами, и с великими режиссерами… Даже Андрей Тарковский однажды пожаловался Пургачу, что поэт-отец Арсений Александрович устроил ему выволочку за «Андрея Рублева». Ведь татары у него там сидят не на степных низкорослых лошадках, как положено, а чуть ли не на орловских рысаках. «Не понимают они все настоящего искусства!» – горевал создатель «Соляриса». – «Не понимают!» – соглашался Гриша, подливал гению водочки и, чтобы отвлечь его от грустных мыслей, рассказывал последние интимно-творческие новости «Мосфильма».
Он, кстати, знал все сплетни, слухи, свежие анекдоты, пикантные подробности жизни актрис. Ведь не каждый мужчина после шестисот граммов умеет хранить тайны своих побед, добытых во время съемочной экспедиции в гостиничном номере или после фестивального банкета прямо в «Жигулях». А Гриша обладал удивительной особенностью: сколько бы ни выпил, он запоминал все, что говорилось за столом. Сейчас об этой, так сказать, постельной стороне искусства пишут эссе, книги и караваны историй. А тогда только у Гриши и можно было узнать о том, что, например, знаменитая советская актриса с глазами партийной весталки и депутатским значком на лацкане никогда не ложится в постель вдвоем, а только втроем. Даже вчетвером…
Умер Пургач в конце Советской власти от цирроза печени, слегка не дожив до пятидесяти. Похороны оказались на удивление многолюдными: все ведь знали усопшего по застольному общению и любили. Должен заметить: пьяное, пусть и кратковременное братство оставляет в душе некий счастливый, незаживающий гнойничок. И оставляет навсегда. Хоронить пришли народные, заслуженные, лауреаты, секретари, даже некоторые Герои Социалистического Труда, у которых тоже бывали загулы, а покойник оказывался всегда тут как тут – за столиком у дверей. Инна, одетая в строгое, но очень дорогое черное платье, стоя у гроба, принимала соболезнования со скорбным достоинством. Ее лицо было бесстрастно, а неподвижные глаза наполнены слезами. Со всеми пришедшими она общалась неутешно ровно. И только мужчинам, с которыми у нее прежде случалось, вдова чуть сильнее, чем остальным, пожимала соболезнующую руку.
Траурный митинг снимала камера, выцыганенная Инной в порядке исключения у дружественного останкинского начальства. Выступавшие оказались в сложном положении: сказать перед раскрытым гробом о том, что усопший прожил свою забубённую жизнь в веселом пьянстве и застольном трепачестве, было неловко. Вообще сам жанр надмогильного слова предполагает некий возвышенный вымысел, фантазию о том, какой бы идеальной личностью мог стать окоченевший жмурик при ином стечении судьбоносных обстоятельств… Более того, говоря лестное прощальное слово умершему, живой человек в душе надеется, что так же снисходительны будут и к нему, когда он…
Первым назвал покойного «талантом» режиссер Галлов, некогда с треском выгнавший Пургача с роли за полную творческую невменяемость. Он говорил про талант, трагически не реализованный в силу «общеизвестных обстоятельств», имея в виду, конечно, алкоголизм как стиль жизни. Но следом выступил популярный комик Желдобин, подавший к тому времени документы для выезда на историческую родину. Голосом умирающего Меркуцио он едко упрекнул благополучного Галлова, не взявшего его, комика, – по понятным причинам – в свой новый фильм. Но упрекнул, конечно, не за отказ ему, Желдобину, а за то, что режиссер когда-то непоправимо недооценил умершего Гришу. И совершил огромную ошибку, ведь речь идет не просто о таланте – о большом таланте! И не надо, не надо лукавить, возвысил свой голос репатриант, погубили Гришу не «общеизвестные», а «общественные» обстоятельства! Конечно, ожидая разрешения на отъезд и опасаясь мести компетентных органов, комик не произнес: «Советская власть». Но все поняли его правильно.
Градус, как во время правильных застолий, которые так любил усопший, поднял скандальный кинокритик Берлогов, в последнее время особенно часто навещавший Инку (за него она вскоре и вышла замуж). Он закричал, делая по привычке приятное вдове, что речь идет не о таланте, и даже не о большом таланте, а о гении, губительно и преступно не востребованном временем… Все остальные выступавшие, в зависимости от чувства меры, разделились на тех, кто полагал преставившегося большим талантом, и тех, кто считал его безусловным гением, уснувшим вечным сном. А режиссера Галлова, назвавшего Пургача просто талантом, молчаливо заклеймили цепным псом режима и не подавали руки до самой его смерти.