— Конечно, — спокойно ответил Бобренок и просмотрел документы. Показал их Толкунову.
Тот почему-то улыбнулся весело, и Ипполитов глянул на него непонимающе: неужели фортуна снова смилостивилась над ним?
— Коллеги… — засмеялся Бобренок. — Тоже мне, заместитель начальника армейского Смерша майор Таврин…
— Ну и что? — выпрямился Таврин-Ипполитов, оглянулся и увидел Сулову с поднятыми руками. — Опусти руки! — приказал. — Не видишь, действительно коллеги, вышло какое-то недоразумение. Развяжите меня.
— А ты наглец! — сказал Толкунов. — Только вот что: мы хорошо знаем работников контрразведки этой армии.
Таврин-Ипполитов сделал шаг назад.
— Вы пожалеете, капитан! — воскликнул он.
Но Толкунов опять улыбнулся и стал обыскивать его. Достал сигареты, нащупал в левом кармане еще что-то, вынул и посмотрел — какая-то ерунда, хотел даже выбросить, но Бобренок быстро перехватил его руку и отнял брелок для ключей.
Все точно: бронзовый чертик с царапиной посредине.
— Ну что, — сказал весело, — не помог тебе талисман?! Точно говорю, не помог даже бронзовый черт, хотя только черти помогают шпионам. И подарил его тебе сам Скорцени, не так ли?
Таврин-Ипполитов смотрел на него зло, смотрел и почти не видел ненавистного лица.
Вдруг Бобренок забыл о талисмане — увидел солдата в длинной шинели, который, хромая, приближался к ним от перекрестка. Он сжимал автомат в левой руке — правая бессильно висела вдоль туловища, но он упрямо ковылял и смотрел на Бобренка с надеждой.
— Там капитан Шалалай, — махнул он автоматом назад, — без сознания, но еще живой…
Бобренок понял, что именно произошло на перекрестке. Приказал Толкунову:
— Положите шпионов на траву, чтобы не двигались! — а сам направился к «виллису» — надо было послать Виктора в райцентр, чтобы вызвал помощь…
Зашифрованный счет
Тревожные мысли преследовали его, не давали спать. Теперь Карл знал, кто он на самом деле — сын гауптштурмфюрера СС Франца Ангела, коменданта одного из гитлеровских лагерей смерти, военного преступника, процесс над которым натворил столько шума в прессе[1].
Карл узнал об этом случайно, увидев портрет отца в газетах. Конечно, это мог быть и не отец, а всего лишь похожий на него человек, но мать подтвердила; Франц Ангел — его отец.
Так началась новая полоса в жизни Карла Хагена.
Раньше все было просто, спокойно и понятно. Его отец Франц Хаген давно уже разошелся с матерью. Занимался какой-то коммерцией то ли в Африке, то ли на Ближнем Востоке — изредка из тех районов приходили письма, — и только раз в два-три года они проводили вместе летние каникулы, но Карл не знал заранее, где и когда отец назначит им встречу: на Канарских островах или на раскаленных пляжах Персидского залива. Никогда отец не встречался с ним в Европе; сейчас Карл понял почему: оберегал их от своего прошлого и настоящего, а может, боялся, что через них полиция нападет на его след.
Он был осторожный, Франц Ангел.
Читая материалы судебного процесса, Карл поражался отцовской прозорливости, умению заглядывать далеко вперед и рассчитывать черт знает сколько ходов в своей всегда предельно запутанной и рискованной игре. Только благодаря такой осторожности журналисты до сих пор не вышли на семью Ангела, Карлу становилось жутко от мысли об этом, хотя иногда, в минуты душевного смятения, хотелось плюнуть на все и всенародно признаться: да, это его отец Франц Ангел! Ну и что ж!
Вначале Карл был уверен, что отец действовал не по собственному желанию, а выполнял приказ: знал его как человека учтивого и кроткого, который без принуждения вряд ли уничтожал бы людей. Но разве это оправдание?
Карл жадно читал материалы процесса, пытаясь обнаружить факты, которые подтверждали бы невиновность отца. И не обнаруживал.
Не потому, что Франц Ангел признавал себя виновным во всем — он вел себя на процессе не агрессивно, но и не как человек, который примирился с поражением и вымаливает себе прощение, — хитрил и выворачивался, но так и не мог привести в свое оправдание ни одного убедительного факта. Иногда Карлу казалось, что сам он имеет их достаточно. Читая в газетах рассказы свидетелей о том, как отец стеком подталкивал детей в газовые камеры, вспомнил девочку, с какой тот играл на пляже в Лас-Пальмасе на Канарах. Наверно, она была мулаткой, эта черненькая четырехлетняя девчонка, с толстыми негритянскими губами. Отец высоко подбрасывал девчонку и ловил ее, они смеялись и затем обсыпали друг друга песком.
Разве мог такой человек равнодушно смотреть, как умирают дети?
Эта картина — отец подбрасывает мулатку — зримо стояла перед глазами. Другая же, когда он подталкивал детей к газовым камерам, расплывалась и казалась выдуманной, как и вообще выдуманным весь этот процесс. Однако отец не возражал против фактов. Он пытался только лишь использовать их в своих интересах. Но разве можно хоть чем-нибудь смягчить вину за смерть детей?