Могу сказать без преувеличений, что большого утешения от их общества я не получал, а перспектива длительного плавания с этими двумя парнями действовала на меня угнетающе. И мои размышления наедине с собой были невеселого характера. Команда оказалась хворой; груз поступал очень медленно; я предвидел, что не оберусь хлопот с фрахтовщиками, и очень сомневался, дадут ли они мне приличный аванс на судовые издержки. Их отношение ко мне было недружелюбное. Короче говоря, не все шло так, как мне хотелось. В самое несуразное время (обычно около полуночи) я обнаруживал, что решительно никакого опыта у меня нет и я безнадежно не приспособлен к какому бы то ни было командованию. А когда стюарда отправили в больницу с симптомами холеры, я почувствовал, что меня лишили единственно приличного человека в кормовой части судна. Надеялись, что он поправится, но пока приходилось заменить его кем-нибудь другим. И, по рекомендации некоего Шомберга, владельца меньшей из двух гостиниц в порту, я нанял китайца. Шомберг, смуглый косматый эльзасец, страшный болтун, уверял меня, что я поступаю правильно.
— Парень — первый сорт! Прибыл в свите его превосходительства Тзенга... знаете ли, того самого... уполномоченного. Его превосходительство Тзенг прожил у меня три недели...
Он с величайшим благоговением выпалил титул китайского превосходительства, но экземпляр из «свиты» показался мне весьма малообещающим. Однако в то время я еще не знал, какой враль этот Шомберг. Парню могло быть лет сорок или сто сорок, точнее нельзя определить возраст этих китайцев с непроницаемыми мертвенными лицами. К концу третьего дня обнаружилось, что он — закоренелый курильщик опиума, игрок, дерзкий вор и первоклассный спринтер. Когда, развив максимальную скорость, он улетучился, унеся с собой тридцать два золотых соверена, все мои сбережения, заработанные тяжелым трудом, — я лишился последней соломинки. Я сохранял эти деньги на случай, если мои затруднения приведут к худшему. Теперь деньги исчезли, и я чувствовал себя нищим и нагим, как факир. Я цеплялся за свое судно, несмотря на все неприятности, какие оно мне причиняло, но не в силах был выносить длинные одинокие вечера в рубке, где воздух был спертый от протекающей лампы и слышался храп помощника. Тот запирался в своей душной каюте ровно в восемь часов и издавал оглушительный и неистовый храп, напоминающий рев трубы, наполнившейся водой. Это было отвратительно: я не мог с комфортом предаваться грустным размышлениям на борту своего собственного судна. Все в этом мире, рассуждал я, даже командование хорошеньким маленьким барком, может стать обманом и западней для неосторожного духа гордыни в человеке.
От таких мыслей я рад был ускользнуть на борт бременской «Дианы». Туда, по-видимому, никогда не проникал даже шепот о мирских беззакониях. И, однако, она жила на море; а море трагическое и комическое, море с его ужасами и его своеобразными скандалами, море, населенное людьми и управляемое железной необходимостью, — несомненно является частью этого мира. Но патриархальная старая лохань, подобно убежищу отшельника, ни на что не отзывалась. Она была непроницаема для мира. ее почтенная невинность, казалось, налагала узду на бурные страсти моря. И, однако, я слишком давно знал море, чтобы верить в его уважение к пристойности. Элементарная сила безжалостно откровенна. Конечно, это могло объясняться искусством Германа в мореплавании, но мне казалось, что все моря сговорились не разбивать этих высоких бульварков, не срывать неуклюжего руля, не пугать детей — и вообще не открывать глаз этой семье. Это походило на умышленное умолчание. И в конце концов на долю человека выпало сделать безжалостное разоблачение. Этот человек, сильный и элементарный, повинуясь простой и столь же элементарной страсти, вынужден был раскрыть им кое-какие тайны моря.