Выговорив эти слова, я понял всю нелепость их и в то же время почувствовал себя польщенным, ибо, какая, в самом деле могла быть иная причина? Он мне ответил, по своему обыкновению, бесстрастно и вполголоса, а я уяснил себе, что причина именно такова, но особых оснований чувствовать себя польщенным у меня нет. Он считал меня опасным, имея в виду Германа, а не девушку. Но что касается ссоры, то я сразу понял, как неуместно было это слово. Никакой ссоры между нами не было. Стихийные силы не расположены к ссорам. Вы не можете ссориться с ветром, который вас унижает и ставит в неловкое положение, срывая с вас на людной улице шляпу. Он ведь со мной не ссорился. Точно так же не может быть речи о ссоре с камнем, падающим на мою голову. Фальк обрушился на меня, повинуясь силе, какая им двигала, — не силе притяжения, как сорвавшийся камень, а силе самосохранения. Конечно, здесь я даю несколько широкое истолкование. Строго говоря, он существовал и мог бы существовать, оставаясь неженатым. Однако он мне сказал, что ему все тяжелее и тяжелее становится жить одному. Он мне это сказал своим тихим, бесстрастным голосом, — вот до какой степени откровенности мы дошли через полчаса.
Ровно столько времени я убеждал его, что мне и в голову не приходило жениться на племяннице Германа. Можно ли представить себе более нелепый разговор? А трудность увеличивалась еще и оттого, что он был так сильно увлечен: он не допускал, чтобы кто-нибудь мог оставаться равнодушным. Ему казалось, что всякий человек, не лишенный глаз, поневоле будет алкать такого телесного великолепия. Эта глубокая уверенность сквозила и в самой его манере слушать: он сидел у стола и рассеянно перебирал карты, которые я сдал ему наобум. И чем пристальнее я в него вглядывался, тем яснее я его видел. Ветер колебал пламя свечей, и его загорелое лицо, заросшее бородой по самые глаза, то покрывалось как будто румянцем, то бледнело. Я видел необычайную ширину скул, тяжелые черты лица, массивный лоб, крутой, как утес, полысевший на темени и на висках. Дело в том, что раньше я никогда не видел его без шляпы; но сейчас, словно заразившись моим пылом, он снял шляпу и осторожно положил ее на пол. Своеобразный разрез его желтых глаз делал его взгляд напряженно-пристальным. Но лицо было худое, измученное, изборожденное морщинами; я разглядел их сквозь заросли его бороды, — так иногда вы обнаруживаете искривленный ствол дерева, скрытый кустарником. Эти заросшие щеки ввалились. То была голова анахорета, украшенная бородой капуцина и приставленная к туловищу Геркулеса. Не атлетическое тело я имею в виду. Геркулес, по моему мнению, не был атлетом. Он был сильным человеком, восприимчивым к женским чарам и не боявшимся грязи. Таков был и Фальк — сильный человек, чрезвычайно сильный. А девушка (я всегда думаю о них вместе) была великолепна: ее плоть и кровь, ее формы, размеры, позы действовали непосредственно на органы чувств. Между тем он был занят мыслями о благопристойности, угнетен болтовней Шомберга и казался абсолютно непроницаемым для моих доводов; я же зашел так далеко, что начал утверждать, будто с такой же охотой женился бы на преданной кухарке своей матери (доброй старой леди!) «Охотнее! — в отчаянии восклицал я. — Гораздо охотнее!» Но, видимо, ничего несообразного в моем заявлении он не заметил и оставался скептически неподвижным, словно собираясь возразить, что, как бы то ни было, а кухарка очень, очень далеко отсюда. Следует отметить: я только что сделал ложный ход, упомянув о своем поведении на борту «Дианы». Я никогда не пытался приблизиться к девушке, или заговорить с ней, или хотя бы выразительно взглянуть на нее. Ничего не могло быть яснее. Но так как его собственные методы... скажем — ухаживания — состояли как раз в том, чтобы сидеть молчаливо часами вблизи любимой особы, — мои доводы исполнили его недоверия. Уставившись на свои вытянутые ноги, он только издал какое-то ворчание, словно хотел сказать: «Все это очень хорошо, но меня-то ты не проведешь».
Наконец я пришел в отчаяние и сказал:
— Почему же вы не поговорите с Германом, чтобы покончить с этим делом? — и насмешливо прибавил: — Вы, может быть, думаете, что я поговорю за вас?
На это он сказал очень громко:
— А вы бы поговорили?
И тут он в первый раз поднял голову и взглянул на меня с удивлением и недоверием. Он поднял голову так резко, что ошибиться было невозможно; я затронул струну. Я оценил открывшуюся мне возможность и едва мог ей поверить.
— Как… поговорить?.. Ну, конечно, — сказал я очень медленно, с величайшим вниманием следя за ним; я боялся, не шутка ли это. — Конечно, не с молодой особой... Вы знаете, я не умею говорить по-немецки. Но...