Сейчас, смотря с виадука на пролеты дальнего моста через реку, на пять железных этих дуг, которые есть не что иное, как материализованные кривые графика пути великана, в пять огромных прыжков перешедшего на тот берег, сейчас я раскрыл символы. Объяснение не длинно, ибо всамделишное всегда короче фантазий, как рекламируемые подтяжки короче рекламы.
Я рядовой интеллигент, вузовец, послереволюционный юноша с неустановившимся мировоззрением, с чрезмерно развитыми зоркостью и фантазией, с довольно тонкой душевной организацией, быстрым, легко ассоциирующим умом. Я — вне классов, попросту — мелкобуржуазен. Я чуть сентиментален (но без жалостливости), немного лирик, много — эгоист, насквозь ироничен и, вероятно, буду… хорошим практиком. Люблю свое лето. Это все. Это серьезно и обычно.
Дальше романтические надстройки.
Жизнь для себя я прежде символически называл своим небом, по которому я стану летать и летаю уже.
Потом я понял (вернее — меня заставили понять еще в школе), что есть другая жизнь — для общества, которую приходилось назвать по моей фантастической терминологии тоже небом. Волей-неволей я должен принимать в ней участие. Существование пары небес трудно представить. Возник очередной силлогизм: «для себя» я владею только полнебом. Вторая половина органически чужда мне, она светит и не греет, она улетает от меня как китайский фонарик, ибо служение обществу — дело «не для себя». Отсюда — патологическое чувствьице потери части себя в процессе любых, всяческих (творческих или исполнительских) работ.
Типично индивидуалистическая философия, искривленная досужей фантазией подростка (заиметь ее, философию, может всякий интеллигентик, начитавшись Штирнера и ему подобных), — по существу она вульгарна.
Из юношеского упрямства (противоречий кругом было много, и сам я, повторяю, по натуре — веселый практик) я исповедовал эту гимназического привкуса веру по сие время. К тому же в начале этого лета я встретил, узнал конкретного, живого, физического носителя любимого моего образа. Он стал интересен мне…
Он умер… носитель… Умер нелепо. Ушел от меня с ним и образ, ребяческий, ненужный, головной. Конечно, смешно рассчитывать, что я совершенно изменился за лето. Не так это просто. Но все же хорошо уже то, что я ощущаю (опять не то слово!) теперь коллектив и себя частью этого коллектива. (Я выражаюсь книжно, но чувствовать хочу так: «Мы — раз еще берем! Да, мы раз еще возьмем!» Так лучше!)
Насколько прочно это ощущение, покажет будущее. Во всяком случае я не упадочник, и никакие раздвоения неба теперь меня не томят.
Переродиться, конечно, трудно, но в двадцать два года все-таки легче, чем позже. И стоит и должно попробовать: мне оказано доверие, и я как-никак «здорово способный парнишка».
(Ведь казенный-то пакет со штампованным заголовком есть на самом деле, он не выдуман в бреду, и размер его действительно 13x20.)
То, что в наших беседах сказано мною Людвигу о нем — чушь. Он почти такой же, как я. Разница лишь в том, что он меньше отравлен дрянными учеными книжками (индивидуалистической масти, конечно; вообще-то он учился в комуниверситете) и раньше меня укатился от дедушки с бабушкой коралловым колобком.
Я все-таки удивляюсь подобным мне человечкам. Мы — молоды. Мы — радостные практики. Веселые творцы мертвых вещей. Но как только дело доходит до самоанализа — мы
У меня все же есть одно преимущество: я могу иногда иронически искоса взглянуть на себя и при надобности брезгливо обернуться, как от уродца в спирту. Но этого мало. Нужно решиться разлить спирт. И расправить конечности. Зимой я попробую вовсе опрокинуть банку.
Когда-нибудь, когда я «стану большим», проживу целую жизнь и облетаю все небо, я напишу книгу жизней (песен, в сущности?) таких, как я, удачников и счастливцев. Им угрожал в свое время рок — стать лишненькими и похоронить себя на дне сладкой дыни под горькими семечками «проклятых» (банальных!..) вопросов. Но успели они срочно выпрыгнуть из обывательской дыни и вот пошли по земле, грызя семечки, пошли по земле, как по небу — счастливой и беспокойной походкой.
Я стою на виадуке, летящем в небо, как скрипка, на прокопченном этом мостике над путями, секущими город.
В жару над рельсами, уходящими в солнце, дрожит и тает беловатое сияньице. Оно вытапливается из рельс, как некая глюкоза — такой молочной свежести сок выступает на параллельных тончайших краях стебелька одуванчика, разрезанного вдоль.
Налево от насыпи: рабочий поселок, веющий жимолостью палисад, тревожная, окровавленная свиными бойнями речка, за ней — аэродром — зеленой спокойной ладонью, на краю его семафоры кивают синими пальцами, дальше — русые шевелюры стогов.
Направо: площадь, навозные дюны, козы, часовенка старушечьим кукишем и город.