Я вспоминаю Леонида Николаевича, разговор, поражающий точностью, независимостью, интеллигентностью. Помню, как я восхищенно озирал стены квартиры на Марсовом поле, полки, стеллажи: такого культурного слоя — книги двадцатых годов, картины и фотографии — я раньше не встречал нигде. Для меня, пытавшегося войти в литературу, в петербургскую культуру, не могло быть ничего важней этого прикосновения к культуре прошедших десятилетий. Назревало уже отрицание той эпохи, уже принято было говорить, что в Ленинграде погибла культура, интеллигенция. Сам облик Леонида Николаевича, независимое и достойное его поведение, домашний его «музей» убедили меня в том, что можно достойно прожить любую эпоху… И еще — дай нам Бог оставить такой же «культурный пласт», какой оставили они!
Леонид Рахманов
ПОЛНЕБА [6]
Повесть
Владимиру Слепкову
«Я хотел вспомнить всё большое, но память рассыпалась как гамма — одни прекрасные мелочи пересчитывал я, как грехи».
Спокойствуя белизной, чуть розовея утром, теплея июнем, они привольно развалились на дворе, как купальщики на пляже.
В этой непринужденности есть что-то звериное, простодушное, полевое.
Это отдых. Летний привал здоровых, сильных, не избалованных жизнью крепкотелых молодцов. Им тесны одежки приличия и порядка. Молодцы велики и благодушны. Сейчас они лентяйничают и дышат утром, а завтра примутся остервенело работать. Сегодня еще крупнозернистые бока их мирно розовеют сном, росным рассветом, завтра будут они сухи, жарки, пыльны, неустанно быстры. Статичность их временна. Быть может, полдень уже встретят они кружительным разбегом. Может быть… Надпись на стене обещает это.
…Но в сторону надпись! Я не хочу реальной ржавой вывеской рушить этот утренний антропоморфизм. К черту!
Сейчас я хочу лежать на подоконнике, разводить риторику и петь. Петь гимн, славословие мощи, труду, огромным бокам, ворочающим жизнь. Политэкономический гимн!
Сандалии слетают с ног (забыл вчера починить ремешки). Я крепче утверждаюсь на подоконнике. Он, этот рыжий от времени, исклеванный воробьями подоконник невозмутим и жёсток. Он делит меня на две автономные части. Между ними равновесие.
Одна — вне дома: дышит утром, вся в солнце. Живут глаза, чудят руки — восторг, преклонение, юность, гимн.
Другая — в комнате: тощие ноги в дешевых кальсонах, уродливый грязный палец согнулся как нищий, пятки льют яблочный девий румянец — все дико, некультурно.
Моя солнечная половина начинает:
«О вы, белотелые могущественные близнецы! Вы, тяжеловесные символы довольства, сытости, покоя нашей республики… Вы сами в себе каменно-прочный, веселый залог рабоче-крестьянской смычки!.. Я высокопарен и юношески безграмотен, но выслушайте меня!.. Один общий импульс содрогает меня и вас. Дюны лет не засыплют вас, пока жив я, человек. Это я…»
…Черт!.. Дрыгаю своей комнатной половиной, позади меня шорох, впереди еще вижу: «Натуральные мельничные жернова. Петр Петрович Быков с сыновьями. Продажа ежедневно»… Оборачиваюсь.
Передо мной — мальчишка. Он без штанишек. Он углублен в занятие: подпаливает мои пятки. Орудие инквизиции — спички. Он радостно сопит.
— Чего орешь? — говорит он приветливо. — А ты здорово напугался! Давай поговорим. Вчера я мячик на крышу забросил — достанешь? Ты в бога веришь? Я — нет. У меня папа Николай Иваныч. Ты куришь? Вчера в саду музыка играла. Застегни рубашку — неприлично. У меня мама из дому совсем ушла. Папа говорит: туда и дорога. Ты какое варенье любишь? Я очень умный, потому что октябренок. А ты?.. Это теперь мои спички, не, твои… Наклонись, я тебя за нос дерну. Он что, почем с сажени?.. Куда ты меня? Я не хочу… Ай-яй!.. Не смей!.. Я скажу… А-а-а!.. Уф!
Я выбросил его за дверь, как букет…
Я весь в комнате. Утро и гимны во мне, далеко. Но я весел. Надежды расцветают быстро, как плесень — в одну ночь. Я верю, что сегодня же начну свой отчет о летней практике.
Я одеваюсь.
Ужасно люблю я мелкие блестящие вещицы! Запонки заколки, брелоки, слоники, пустячки, которым нет назначения и имени. Я называю их талисманами, вечно верчу в руках, беру в рот, забавляюсь ими, как дикарь.
Своеобычный фетишизм этот — от впечатлений детства. Отец мой — чертежник. Отсюда — все. Его готовальни — набор мизерных и непонятных инструментов — сверкали сталью. Мои глаза — неистовством! От них! Бурная любовь со временем перешла в привязанность. Склонность осталась.
Я одеваюсь.
Я не доверяю зеркалам. Почему-то кажется, что из-за спины смотрит кто-то посторонний и, наверное, потешается надо мной. Я смущаюсь, и сразу отражение мое дико тускнеет, глаза фальшивят, а мне самому хочется сморкаться и кашлять, как в церкви.
Зато я с удовольствием фотографируюсь. На портретах я живее, чем в зеркале, независим от самого себя в момент наблюдения. Как ни смущайся, фотофизиономия невозмутима.