Сон придерживался хронологии, сначала он показал Андре Шару ранние работы Андре Шара. Это были узенькие дощечки, где изображения вещей стремились стать изображениями людей, а изображения людей — изображениями вещей. Предметы, вырванные метафизической рукой художника из действительности, изолированные или перенесенные в другую среду, выглядели таинственно и странно, как выглядел бы обыкновенный желтый примус, поставленный рядом с изображениями богов древних и величественных.
Очертания мира реального и мира несуществующего сливались. Изображенный человек был равен окружающему. Преобладали светло-желтые тона и темно-розовые.
На секунду выглянула первая работа Андре Шара: Адам и Ева.
Адам был изображен низеньким розовым толстяком на зеленом фоне. Одна нога его стояла на земле, конец второй — уходил в неизвестное. Адам смотрел вверх. Над ним парила лимонно-желтая Ева с громадным лицом на длинной узкой шее, которая была длиннее самой Евы. В правой руке Евы росло фантастическое дерево.
Затем узенькие дощечки сменились холстами. Это была следующая серия. Здесь машина изгоняла человека с земли, как Бог Адама и Еву из рая. Но изображенная машина была еще мстительнее, чем Бог, и еще ужаснее. Потому что Бог был только Бог, а машина была машина. Она гналась за человеком, вот-вот она чуть не настигла его, и вот она его раздавила.
Третий период, последний по времени, уже был беспредметный в полном смысле этого слова. Он включил в себя месть Андре Шара за человека, за человеческий страх, за порабощенное воображение, за тоску, за одинаковые вещи и одинаковые желания, за лица детей в подвалах, за чудовищные извращения, за безумие, за измену, за неясные перспективы, за то, что человек измеряет свою жизнь часами, — а вещь столетиями, за плешивых женщин и мужчин, напоминающих овощи, за депутатов парламента, за педерастов, за дерево, одиноко растущее в асфальте, за физиономии полицейских и великолепных дам, за помойные ямы, за отсутствие искренности, за груди женщины, вырванные ради красоты, за уличное движение, за крысу, которая просверлила дыру в его полу, за бездарные книги, за бессмысленные и дряблые мускулы, за вонь бензина, за отсутствие весны, за сплин, за современную буржуазную философию, за людей с одинаковой челюстью, за посредственность кинематографа, за отсутствие подбородков, за накрахмаленность разговоров и мысль, похожую на всякое отсутствие мысли, за всю эту гниль, завернутую в непромокаемый плащ, и за всех этих изогнутых как спираль уродов, он мстил машине, этой реализованной мысли человека, по его мнению, ставшей его диктатором. Для этого он размашинил машину. Он пошел еще дальше, он развеществил вещи. Распредметил предметы. По крайней мере так ему казалось. Он возвратил все существующее к тому космическому и первоначальному хаосу, который существовал еще до появления всякой формы. Форма, предметность сама по себе ему представлялась враждебной, форма сковывала сущность.
В этих своих полотнах он стремился добиться многого. Он перестал быть просто художником и стал алхимиком для того, чтобы смешать краски, которые не принято было смешивать. Но алхимиком! Алхимиком! Это слишком для него мало! Алхимик в сущности только ищет то, что уже давно существует в природе, но еще не было открыто человеком. Он не открывал существующее, но творил то, чего никогда до него не существовало. Как Бог он имел дело ни с чем, чтобы сделать все.
По крайней мере так ему казалось, когда он писал все эти картины.
Но сегодня он видел свои картины, должно быть, другими глазами. Всю бессмысленность и тенденциозную ненужность своих картин. Он видел краски, которые уже перестали что-либо изображать и хотели быть только красками. Краски лежали на полотне, потому что их туда положили, они даже не соединялись с полотном в единое целое, они не переходили в цвета, а просто лежали. Затем все исчезло, и сон показал пустоту, изолировав Андре Шара от окружающей его действительности, как он изолировал свои изображения.
Походил ли его сон на антиквара? В нем было слишком много бескорыстия, он слишком много места уделял ему, Шару, без всякой выгоды для себя. Этот сон походил на то абстрактное чувство, которое Шар предпочитал всему другому. Сон походил на совесть. И Шар проснулся в своей собственной комнате. Картины висели на стене, повернутые изображением к стене. На Шара смотрели грубые не загрунтованные холсты и оборотные стороны рам. И он вспомнил, что он еще вчера перевернул свои работы, чтобы не видеть и не слышать. Он всегда был убежден, что он не только видит свои краски, но и слышит их. Этот сон вовсе не был началом. Сон был продолжением. Шар вспомнил одну особенность сна, показавшуюся ему теперь знаменательной. Сон не походил на сон. Он был в сущности очень реалистическим. Он не деформировал предметы, а показывал их, как они были на самом деле. И даже чуть-чуть скучнее и обыденнее, чем они были на самом деле.