Он вспомнил то время, когда он сам не знал, какое «впоследствии» лучше. Это было не так давно. Потому что ведь до четырнадцати лет он рос при отцовском лабазе на Васильевском острове. Отец, правда, разорился, даже нищенствовал одно время, и Максим должен был приняться за работу, чтобы не погибнуть. Но все же детские воспоминания и привычки остались у него, и даже долгие годы совсем иной, полуголодной жизни не вполне вытравили их. Даже теперь во многом — ну хотя бы в делах с женщинами — сказывается его василеостровская жизнь. И до сих пор он любит Васильевский остров и не может равнодушно пройти мимо Румянцевского сквера, куда некогда бегал он, чтобы поиграть в палочку-воровочку и в казаки-разбойники. А городское училище, в котором он обучался, на углу Седьмой линии и Среднего проспекта! А Малый проспект, где он жил! С людьми, вышедшими оттуда — с Малых и Средних проспектов Петебурга, — приходилось ему теперь иметь дело, но уже в качестве следователя, а не товарища детских игр. Он знал и понимал этих людей, и это очень помогало ему при допросах в разборе дел, которые он вел. И теперь он спокойно уже арестовывал людей, среди которых, может быть, были и те, с кем он некогда катался вместе на коньках, устраивал битвы во дворах Васильевского острова, приучался, тайком от родителей, курить и гулять с девицами. И то «впоследствии», ради которого он работал сейчас и жил, служило для него в деле мерилом, указанием и оправданием.
Павлуша явился к Масютину в понедельник вечером. Он не застал торговца дома: тот как раз в это время уговаривался со следователем о том, как словить контрабандистов. Вера, всхлипывая, рассказывала Павлуше, в каком сумасшедшем виде вернулся муж со Шпалерной и как без всяких объяснений убежал вдруг неизвестно куда. Она, впрочем, не забыла накормить Павлушу обедом, дать ему немного денег и запихать в карманы его пальто бутерброды с ветчиной.
Павлуша, узнав, что Масютин освобожден из-под ареста, сразу же успокоился: значит, его помощь уже не нужна, от него ничего не требуют. Поедая все, что няня ставила на стол, он говорил ни к чему не обязывающие успокаивающие слова. Потом отправился домой. Темное окно его комнаты больше не страшило его: ведь он уже не одинок, ведь в комнате Лиды — свет. Павлуша, не постучавшись, отворил дверь Лидиной комнаты и остановился в недоумении.
Комната Лиды не похожа была на Павлушину: она — короче и шире. Это — почти квадратная комната в два окна. Тут все в чистоте: на полу разостлан ковер, из которого Лида сама еженедельно выбивала на дворе пыль; справа — ширма, скрывающая кровать и туалетный столик; на ширме этой зеленые пятна лепестков, белые и красные цветы, основной желтый фон и разглядеть трудно; слева — буфет, а ближе к окну — красная узкая коротенькая кушетка; над кушеткой, на стене — большая олеография, изображающая исповедь полководца перед битвой: полководец стоит на коленях перед ксендзом, а ксендз простер над ним руки; картина эта принадлежала кисти польского мастера и называлась «Spowiedz przed bitwa»; она осталась на стене от прежнего жильца — поляка, расстрелянного за шпионаж. Меж окон, против двери — стол, по бокам его — два стула и кресло. На одном из стульев сидела Лида, на другом (стул повернут был спиной к стене) — незнакомый человек в костюмной тройке. Он заложил ногу на ногу, показывая над лакированными, с замшей, ботинками полоски зеленых, со стрелками, шелковых носков. Завидев Павлушу, он быстро сунул правую руку в карман брюк и поднялся со стула. Павлуша понял, что рука его, задержавшаяся в кармане, сжала рукоятку револьвера.
— Не бойся, — сказала Лида незнакомцу, — это мой муж.
И обернулась к Павлуше:
— Знакомься с моим братом Мишей.
— Я не боюсь, — промолвил Миша и вынул руку из кармана. Видно было, что слова Лиды оскорбили его; он явно был чувствителен сверх меры ко всему, что могло хоть как-нибудь унизить его. — Я не боюсь, — повторил он, и лицо у него потемнело.
Он обратился к Лиде:
— Очень рад, что ты замужем. Меня всегда беспокоило, что ты…
И он с совершенным спокойствием не кончил фразы. Не замялся, а просто поставил точку там, где не следовало. Он был невысок ростом, худощав; штатский костюм не мог скрыть принадлежность его к военному сословию: гость держался прямо, убирая плечи назад, — и эта повадка была естественна и непринужденна. Стоя против Павлуши, он не прямо глядел на него, а, чуть влево повернув голову, слегка косил черным, как и волосы его, глазом.
Пожав руку Павлуши, он опустился на стул.