На этой выставке «импрессионистический зигзаг» не был представлен, не было тут ни графики, ни экспонатов, связанных с долгой работой Роскина по оформлению выставочных павильонов, ничего, кроме станковой живописи, причем, как уже сказано, последнего пятилетия. Ну и наработал художник в приближении своего восьмидесятилетия! И главное, он выровнял линию, идущую от первых послереволюционных лет к нашим дням, развив и обогатив всем опытом долгой жизни, твердым мастерством и бескомпромиссной верой в свою правду, заложенную в его искусство эпохой Маяковского. Многое шло от освеженной отроческой памяти и переживаний прекрасной взволнованной молодости двадцатых годов, и я почему-то решил, что тут полно авторских повторений. Каталог доказал мою ошибку: картины не имели аналогов в прошлом. Как свежа и сильна ностальгическая память художника! И как при этом целомудренна, чужда умильности и слезницы. Роскин до скупости строг, прежде всего в цветовом решении. Многие картины почти монохромны: разные оттенки серых, голубых, реже лиловых тонов. У Роскина почти не встретишь ярко-синего или красного цвета, что, быть может, несколько обедняет его палитру, но вместе с тем придает ей удивительное благородство, деликатность и мужественность, соответствующие его характеру и манере поведения. Редко бывает, чтобы искусство и его творец были настолько похожи, картины Роскина — прямое продолжение его личности.
Он остался верен идеалам молодости, духу Маяковского…
Захотелось оставить несколько слов в книге отзывов. Не считая себя вправе вторгаться в теперешнее, неведомое мне самочувствие Владимира Осиповича, я написал в книгу так же уважительно, благодарно и «посторонне», как другие посетители, восхищенные подвигом восьмидесятилетнего художника. Оставленные мною строчки ни в коей мере не приглашали к ответу, напротив, давали понять, что ответ не ожидается. Но ответ последовал — телефонным звонком.
Через несколько дней я перешагнул порог его мастерской в том же доме, где располагалась выставка.
Мы стали видеться, не часто, совсем не часто, о чем я сейчас горько жалею, но постоянно. Мы праздновали 85-летие Роскина в его мастерской. Совершенно искренне он сказал мне: «85 — это много или мало? Я никак не могу понять». Народу набралось порядочно, в большинстве — его коллеги по оформительскому цеху, люди очень немолодые, но удивительно бодрые и свежие. Но всем давал фору стройный и элегантный девяностодвухлетний молодой человек, похожий на английского ленд-лорда, проведшего всю жизнь на свежем воздухе, в чистой природе за травлей лисиц, охотой на куропаток и ловлей рыбы. Этот ленд-лорд оказался заядлым горожанином, любителем женщин, бегов, поккера, трубки, марочного коньяка и при этом неистовым трудягой. Сильно пожилую, хотя и подтянутую мужскую компанию прелестно оживляли две молоденькие женщины. Тоже художницы. Все эти люди говорили тосты, да ведь известно, что юбилей — это день дозволенных преувеличений. И все-таки мне открылось много такого, о чем никогда не говорил Роскин. Я знал, к примеру, он сел за руль в шестьдесят лет, но мне и в голову не приходило, что до этого он просто не мог скопить на машину, о которой мечтал с юных лет. Он не продавал своих картин в частные руки, а официальные организации покупали его полотна редко и за мизерную плату. Я знал, что он побывал в Бельгии, где оформлял советский павильон на знаменитой выставке, но не знал, что это единственная его зарубежная поездка за всю жизнь. Потом он объяснил мне, что «всегда слишком много желающих, а он не умеет толкаться», к тому же требуется унизительное количество всевозможных бумаг, справок, свидетельств. А я-то не сомневался, что, участвуя в оформлении нашего павильона на Международной выставке в Париже и получив там Гран-при, он побывал на родине импрессионистов. Узнал я и о том, что у него нет ни одной награды, ни даже звания «Заслуженного художника», которое детям ведущих мастеров кисти и резца присуждается при рождении, как некогда офицерский чин отпрыскам августейшей фамилии. А ведь если даже оставить в стороне его чистую, подлинную, не выпрашивающую похвал живопись, так непохожую на ту, которой широко распахнули ворота авгиевы конюшни, осаждаемые гумовской толпой (при необходимости ее объявляют «народом»), то все наработанное им в качестве оформителя, без сомнения, заслуживает признания и награды. Но, участвуя в выставке «Париж — Москва», он не получил даже каталога, не говоря уже о вызове в художественный центр мира.
Он вовсе не был каким-то нравственным аскетом, схимником, умерщвляющим дух, он не скрывал, что надеется хоть перед смертью увидеть монографию о себе и, будучи одиноким, беспокоился о судьбе своих картин. Он умер, не дождавшись ни монографии, ни последней выставки, не узнав, что будет с его художественным наследством. В маленьком и сухом некрологе, появившемся в «Московском художнике», о его живописи даже не упоминалось.