«Разгром» наследовал русской классике. «Бессюжетной, бесфабульной прозе, которую рьяно поддерживали и пропагандировали формалисты, роман Фадеева наносил сильнейший удар», — пишет Озеров. Этим объясняется выпад из лефовского[219] лагеря — статья Осипа Брика «Разгром Фадеева» («Новый ЛЕФ», № 5, 1928), в которой он назвал Фадеева «интуитивистом», написавшим книгу «по самоучителю» — то есть подражая Толстому и Чехову. «Имеет ли вообще смысл сейчас писать беллетристическое произведение на тему гражданской войны, о которой у нас сохранилось столько ценных и увлекательных документов?» — ставил вопрос Брик.
Споря с рапповцами, лефовцы высказывались против вымысла, типизации, собирательных образов. В пример Фадееву ставился фурмановский почти документальный «Чапаев». Задачи литературы ЛЕФ сводил к простому отображению фактов, по сути — репортерству[220]. Фадеев казался безнадежным консерватором — «старовер языка», он шел в фарватере старой доброй классики. Уничижительные оценки «Нового ЛЕФа» получили «Дело Артамоновых» Горького, «Барсуки» Леонова, Булгаков, Шишков… «Роман как жанр вычеркивался из литературного словаря», — напоминает биограф Фадеева Иван Жуков (интересно, что и сегодня мы нередко слышим о «смерти романа», в том числе по новым основаниям — в связи с развитием Интернета, твиттеризацией восприятия… А роман все равно жив).
Та дискуссия интересна и другим: атмосферой творческой свободы. Всего какое-то десятилетие спустя всё круто изменится, а на смену литературным группировкам придет монолитно-цементирующий Союз писателей.
«Разгром» принято выводить из толстовской манеры. Поэт Безыменский даже назвал Фадеева «марксовидным Толстым». «Отчасти это верно, отчасти нет, — сказал сам писатель по этому поводу. — Неверно в том смысле, что в этом произведении нет и следа толстовского мировоззрения. Но Толстой всегда пленял меня живостью и правдивостью своих художественных образов, большой конкретностью, чувственной осязаемостью изображаемого и очень большой простотой. Работая над произведением „Разгром“, я в иных местах в ритме фразы, в построении ее невольно воспринял некоторые характерные черты языка Толстого».
Эренбург указывал, что толстовские длинные фразы с изобилием придаточных были для Фадеева естественными: «Он не умел писать иначе». Даже телеграфируя — просил Эренбурга помочь, чтобы тот надиктовал ему телеграмму о сессии борцов за мир короткими фразами. В 1953 году Фадеев напишет: «У меня смолоду выработалась привычка к довольно усложненной фразе — условно говоря, „толстовского“ типа. Это так же трудно теперь изменить, как походку». В это время Фадеев будет уже жалеть, что его походка не похожа на тургеневскую или пушкинскую. Будет рекомендовать молодежи в качестве образцов стиля не только Пушкина и Тургенева, но и Чехова, к которому относился спокойно. В 1946-м напишет: современный литературный язык «изрядно попорчен», поэтому нужно читать Лескова, Мельникова-Печерского и Даля. Хотя тут же оговорится, что мысли Лескова «примитивны и анекдотичны», а юмор — «мелок».
Эренбург добавляет, что языком влияние Толстого не ограничивалось: Фадеев преклонялся перед «Воскресением», считал, что «гений должен служить добру, гуманизму». Либединский писал: «Лев Толстой отвечал самым глубоким запросам Сашиной души… Сам Лев Николаевич еще в молодости… писал, что главным героем его произведений является — правда. Вот эта-то всепокоряющая сила правды и привлекала Фадеева в творчестве Толстого». По этой же причине, пишет Либединский, Фадеева взволновала бунинская «Деревня» — своей «жестокой правдой».
Явно слышен в «Разгроме» и Горький. Корнелий Зелинский в книге 1956 года о творчестве Фадеева его главным литературным учителем называет именно Горького. Кстати, есть не только внешние параллели между горьковским Данко с пылающим сердцем и Левинсоном с факелом, которые выводят людей из гибельного леса, но и более глубокие: если сердце Данко растоптали спасенные им люди, то прото-Левинсона — Певзнера — расстреляли в эпоху «большой чистки»[221].
Очевидно и влияние «партизанских» повестей Всеволода Иванова, которые Фадеев прочитал еще студентом горной академии. В 1955 году он писал Иванову: «Мы еще только собирались тогда написать о пережитом и сомневались в своих силах. И вот оказалось, что это возможно, да еще как возможно — со свободой почти головокружительной! Студент того легендарного времени — я ходил из комнаты в комнату по общежитию и читал вслух Всеволода Иванова очень звонким голосом. Помимо всего прочего, это оказалось и выгодным во времена, когда студенческий паек состоял в основном из ржавой селедки. Упоенные, как и я, слушатели и слушательницы родом из деревни охотно делились со мной хлебом и салом».