В марте 1951 года Фадеев обращается к Сталину с просьбой об очередном отпуске на год — для «Черной металлургии». В письме — отчаяние: «Со дня выборов меня Генеральным секретарем Союза писателей в 1946 году я почти лишен возможности работать как писатель». Рассказы и повести, кричит Фадеев, «заполняют меня и умирают во мне, не осуществленные. Я могу только рассказывать эти темы и сюжеты своим друзьям, превратившись из писателя в акына или ашуга… Несмотря на присущие мне иногда срывы, я работаю с подлинным чувством ответственности и добросовестно…» Фадеев просит снять с него часть нагрузок — прежде всего по линии СП, освободить от обязанностей председателя комиссий по изданию Л. Толстого и Горького. Готов оставить за собой другие дела — во Всемирном совете мира, комитете по Сталинским премиям, Верховных Советах СССР и РСФСР…
Отпуск Фадееву дали, но использовать его не удалось: шесть поездок за границу, бумаги, Сталинские премии, конференция сторонников мира и снова бесконечные бумаги… Другой бы жил и радовался такой жизни — но не Фадеев. Он-то помнил, что прежде всего он — писатель и должен писать.
В начале 1950-х Фадеев много болеет. Постепенно отходит от руководства Союзом писателей, хотя формально остается первым лицом. Фактически союзом начинают руководить Софронов[309] и Сурков[310]. «Из Софронова, оценив его недюжинную энергию, но не разобравшись нисколько в сути этого человека, Фадеев сделал поначалу послушного подручного, при первой же возможности превратившегося во вполне самостоятельного литературного палача», — пишет Симонов. Вскоре, по словам Симонова, Фадеев стал избегать иметь дело с Софроновым. Подобная история произошла с критиком Владимиром Ермиловым, которого многие считали подручным Фадеева. Ермилов, пишет Симонов, «стал проявлять излишнюю самостоятельность и публично и неблагодарно кусать столько лет во всех перипетиях поддерживавшую его руку».
Фадеев утратил чутье на людей?
Важно сказать о его отношениях с Твардовским. Фадеев его поддерживал, они мыслили во многом сходно. В 1954-м после публикации в «Новом мире» статьи Владимира Померанцева «Об искренности в литературе» Твардовского сняли с поста редактора журнала. Фадеев не протестовал, что Твардовского обидело. Но уже с 1953 года Фадеев был лишь номинальной фигурой в руководстве Союза писателей — ключевые решения принимали Сурков и Софронов. Непростое, двойственное положение: сделать ничего не можешь, а ответственность, прежде всего моральную, несешь.
Твардовский счел поведение Фадеева предательством. Дружба рушится — а как нежно они еще недавно называли друг друга в письмах: «Дорогой седой и мудрый Саша!» (Твардовский), «Дорогой мой Сашенька!» (Фадеев). В марте 1956-го Фадеев пишет Твардовскому, по словам последнего, «ужасное письмо», переходит на «вы» и объявляет о разрыве навсегда. 11 мая 1956 года Фадеев скажет Эсфири Шуб: «Даже Твардовский оказался плохим товарищем». Было, как пишет Чуковский, и другое «ужасное письмо» — Твардовского Фадееву: «Осудил его металлургический роман, высмеял его последние речи, и это очень огорчило Фадеева».
Твардовский, к его чести, смог быть выше обиды. 20 мая 1956 года написал: «Конечно, да, если б я мог предполагать этот его конец, я бы всем поступился, чтобы спасти его». Он много думал о Фадееве, переосмысливал произошедшее. Был куда более добросовестен в понимании драмы Фадеева, чем советские и постсоветские литературоведы, хотя имел личные счеты с ним и право на резкую оценку. В «За далью — даль» Твардовский мирится — уже в одностороннем порядке — с Фадеевым. Это о нем строки оттуда:
В 1960-е Александр Трифонович не стал печатать в «Новом мире», редактором которого снова стал, главу о Фадееве из мемуаров Эренбурга. Эренбург, счел Твардовский, изобразил Фадеева в «невыгодном и неправильном» свете.
После смерти Сталина наступает самый малоизвестный и самый, может быть, интересный период в биографии Фадеева. Очень важный. Тем более что — финишный.
Смерть Сталина в письме Асе он назовет «ужасным несчастьем, обрушившимся на нашу страну».
12 марта 1953 года в «Правде» выходит статья Фадеева «Гуманизм Сталина». 14 марта по поводу этой статьи ему напишет Пастернак: «Это тело в гробу с такими исполненными мысли и впервые отдыхающими руками вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки, могуществом подытожившего себя века и могуществом пришедшего ко гробу народа. Каждый плакал теми безотчетными и несознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело за тебя, проволоклось по тебе и увлажило тебе лицо и пропитало собою твою душу…»
Оба, без сомнения, были искренни.