Как известно, поэт тогда провозглашал и в этой поэме не менее решительно, что воображение — всего лишь «глупая вобла» — оно может подвести, обмануть, а вот у документов и фактов упрямая жизнь, их не обойти, не объехать. Реке жизни дается короткое, однозначное имя — «Факт». Эффект поэтической строки сродни репортерской, должен быть неожиданным, как лента телеграммы или свет фотовспышки. А потому, может ли роман быть среди активных «строителей» новой жизни? Нет, конечно. Поэт называл романную форму словесным курортом и неутомимо убеждал своих друзей и противников, что динамичной, мастеровой работе в литературе мешает как раз «страничечная тыщь» романов, куда удобно прятаться от жизненных невзгод:
Поэт жил абсолютами: резко разграничивал реальность на плюсы и минусы, положительное и отрицательное, типы. Именно типы, обобщения, квинтэссенцию явлений, что явствует даже из названий стихов «Трус», «Подлиза», «Сплетник», «Ханжа» и т. д. А в противовес негативу — энтузиазм, перспективность мышления людей, сменивших борьбу на фронтовых баррикадах «баррикадами производства».
так жестко, не допуская каких-либо уступок мыслящим иначе, декларировал поэт свою гражданскую и художественную позицию.
Он в самом деле одержим мыслью приравнять к штыку перо.
Его же творчество не знало и знать не хотело никаких жестких норм, в том числе им самим провозглашенных. Когда поэт вышагивал свои энергичные строки, поэтическая стихия вырывалась из спланированных берегов. Не только умелый монтаж фактов, но и дерзкое, смелое воображение диктовало «октябрьскую» поэму.
Друзья же поэта порой больше доверяли его теоретическим манифестам, чем творческой практике. И не замечалось, что «глупая вобла воображения» могла превращаться и в золотую рыбку, если выполняла глубинные, заветные желания художника — новатора, а не узкие, прямолинейные директивы репортера-фактовика.
Фадеев тоже спорил больше с декларациями, чем с самой поэмой Маяковского. Богатство содержания этого произведения тогда он не уловил, не почувствовал. А говорил о том, что общий жизнерадостный тон поэмы опережает бедную, скудную прозу жизни, которую вряд ли можно назвать однозначно «боевой, кипучей». Запальчиво, потому что его перебивали. Все более пристрастно, потому что собравшаяся аудитория не хотела слышать никакой критики в адрес своего любимого друга.
Очевидно, в тот вечер ведущий лефовский критик и теоретик Осип Максимович Брик бросил свой цепкий, холодно-похрустывающий взгляд фактовика-документалиста на фадеевский «Разгром». Как потом, окажется, О. Брик написал единственный отклик на этот роман со знаком минус. Впрочем, в том не было ничего неожиданного. Роману, тем более психологическому, да еще с ориентацией на Льва Толстого, двери у лефовцев были закрыты. «Дело Артамоновых» Горького, «Барсуки» Леонова, «Цемент» Гладкова, романы и повести Михаила Булгакова, Вячеслава Шишкова получили уничижительные оценки в журнале «Новый Леф». Как мы уже знаем, роман как жанр вычеркивался из литературного словаря.
Налицо был явный парадокс: прекрасный, истинным поэт стоял во главе журнала, а журнал отрицал художественное творчество. Случалось это еще и потому, что Маяковский, перегруженный собственной поэтической работой, просто-напросто не читал многих романов, которым его коллеги учиняли «разгром». Их оценки, рецензии он рассматривал как рабочие заготовки для собственного мнения и нередко попадал впросак. Вот строки о Федоре Гладкове:
Можно представить себе, как возмущался подобным выпадом обидчивый Ф. В. Гладков, который никогда не писал о процветающих «колхозцах».
Насчет поездки Евгения Замятина в колхозы Маяковский писал:
Такие оценки поэта были подсказаны позицией газетных страниц. Маяковский здесь всего лишь пропагандист сложившегося общественного мнения. Когда были пущены первые стрелы по спектаклю «Дни Турбиных», поэт тут же присоединился к отрицателям и обвинителям постановки, даже не увидев ее, доверясь чутью пролетарского зрителя. Он острил по поводу эстетической программы МХАТа, ориентированной на классиков, на Чехова: «…начинали с дядей Ваней и тетей Маней и