Событие это нисколько не омрачило деловитого настроения Дмитрия Прокофьевича. Он, насвистывая, в два счета поднялся по черной лестнице, куда выходили из квартир двери кухонь, по большей части отворенные.
Вход в каморку Раскольникова обнаружился под самою кровлею. Разумихин подергал – заперто на засов. Значит, дома.
Тогда принялся стучать и звать, да громко, так что с нижнего этажа высунулась Настасья – та самая горничная, которую накануне опрашивал Заметов.
– Что это он? Вроде дома, а не откликается? – встревоженно спросил ее Разумихин. – Нешто дверь высадить?
– Быстрый какой – высадить. – Настасья грызла яблоко, с любопытством оглядывая крепкую фигуру студента. – Я вот дворника позову, он тебе высадит.
– Дворника – это навряд ли, – весело отвечал Дмитрий Прокофьевич и снова заорал во все горло. – Родя! Это я, Митька Разумихин! Открывай, коли живой, всё равно войду!
– Поди к черту! – донеслось наконец из-за двери, и Разумихин вздохнул с облегчением.
– Фу, напугал. Ты болен?
– Катись, я сказал, – был ответ.
– Больны они, шибко больны, – сообщила Настасья. – Я штей носила, своих, не хозяйкиных, так и тех кушать не стали.
Дмитрий Прокофьевич почесал затылок.
– Родька, не отворишь, что ли?
С той стороны в створку двери что-то ударило – должно быть, бросили штиблет или сапог.
– Ладно, завтра я не один ворочусь, и ты у меня попляшешь, – пробормотал сам себе Разумихин, повернулся и побежал по ступенькам вниз.
Вместо прощанья ущипнул Настасью за бок, отчего та не без удовольствия взвизгнула, и впился белыми зубами в принесенную булку, рассудив, что до завтра она все равно зачерствела бы.
Это, стало быть, произошло поздним вечером во вторник, а нынче, около полудня, Дмитрий появился в Столярном вновь. Будучи человеком слова, привел с собою, как обещался, приятеля, одного Зосимова, недавнего выпускника медицинского факультета. Настроен Разумихин был очень решительно, готовый, если понадобится, вышибить своим твердым плечом створку, однако к штурму прибегать не пришлось.
Родион Раскольников едва пять минут как вернулся, а вернее, еле притащился из полицейской конторы, до такой степени ослабленный обмороком, что упал на кровать, не раздеваясь и даже не прикрыв за собою двери. Таким – неподвижно лежащим лицом вниз, почти бесчувственным – и застали его гости.
– Эге, – покачал головой Зосимов, флегматичный и немногословный молодой человек, очень старавшийся держаться солидно, чтобы казаться старее своих лет. – Поверни-ка его.
Разумихин немедленно исполнил приказание, причем переворачиваемый даже не открыл глаз, а врач посчитал биение пульса, послушал в трубку легкие и приоткрыл больному веко, чтобы посмотреть на цвет белков. Все эти действия, кроме самого последнего, к последствиям которого мы еще вернемся, заняли довольно много времени, ибо Зосимов вообще отличался обстоятельностью и неторопливостью.
Дмитрий Прокофьевич же тем временем оглядел пристанище своего бывшего соученика, да только присвистнул.
Это была крошечная клетушка, шагов в шесть длиной, имевшая самый жалкий вид с своими желтенькими, пыльными и всюду отставшими от стен обоями, и до того низкая, что чуть-чуть высокому человеку становилось в ней жутко, и все казалось, что вот-вот стукнешься головой о потолок. Мебель соответствовала помещению: было три старых стула, не совсем исправных, крашеный стол в углу, на котором лежало несколько тетрадей и книг; уже по тому одному, как они были запылены, видно было, что до них давно уже не касалась ничья рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях и служившая постелью Раскольникову. Перед софой стоял маленький столик.
Внимание Разумихина привлекли листки, лежавшие на этом столике. Дмитрий Прокофьевич взял бумагу, увидел, что это письмо, однако нисколько не смутился, рассудив, что из письма, возможно, куда лучше узнает о нынешнем состоянии друга, нежели от него самого.
Письмо было от матери Раскольникова.