Бровки жидковаты, и хотя морщин под глазами пока мало, припухлостей и примятостей — предостаточно. Мочки ушей, те и вовсе отсутствуют. Что говорит о недостаточной склонности к финансовым накоплениям и о немалой склонности к финансовым тратам. Зато уж ложбинка под носом обозначена ясно: темна, глубока! Что указует на сильную способность к деторождению и немалую тягу к нему.
Впрочем — вид человека ничто. Внутренняя его механика — все.
«Да ведь внутрь никто заглянуть не желает! Никто не хочет знать, сколько личных средств истрачено им на благоустройство Академии! И эти перстни... — он снова с любовью оглядел собственные руки, — они тоже будут вложены в дело. Академия еще только организована, требует строгого попечения, неусыпного присмотра... А уж смеют, — тут мысли Бецкого слегка отпрыгнули в сторону, — отвлекать от дел! Просьбами терзают, указаниями».
Кривя щечку на левую сторону и едва заметно шмыгая вполне русским, хоть и слегка (по-королевски!) свернутым набок носом, он взял со стола и стал подносить к глазам — ближе, ближе — доставленное вчера письмо.
Письмо было от парвеню, от Потемкина.
«В любовники, скотоложник, пробирается. В тайные мужья, обходя Орловых, метит! Как пишет, выскочка, каков слог!»
От передразниванья стало весело, но и гадко.
Впротчем... Отправитель письма вполне может и переписать его. По просьбе все той же Катеринхен. Пускай парвеню слог свой пообточит!
Иван Иванович с силой втянул в себя кабинетного, лишь слегка освежаемого близкой водой воздуху, и воздуху этого не почувствовал. На губах одна сухость забот, на нёбе — горьковатая пленка времени (шестьдесят уже), вокруг только книжная, так притягивающая государыню императрицу, пыль...
Да, мир грязноват, скуп! Но именно в такой мир — как в нечищеную лохань для умывания — помещена его собственная, драгоценно исполненная, сиятельно удавшаяся жизнь.
Иван Иванович позвонил, велел закладывать карету.
Надобно ехать в Академию: вразумлять, наставлять, учительствовать! Надо подыскивать себе будущих помощников и компаньонов. Надо, надо, надо...
Глава третья Музыка петербургская
Преображенцы — Захары. Семеновцы — красношапошные. Измайловцы — все наперечет белокуры. И буклей не носят.
Так повелось в полках гвардейских издавна, еще со времен Елизавет Петровны. И даже раньше: от времени Анны Иоановны. Такова была ненарушаемая традиция: не то что офицеров — солдат одного к одному подбирали!
Проживание солдатам всех трех полков — Измайловскому полку в последнюю очередь — было сперва определено на обывательских квартерах. Позднее — в полковых слободах. Лямку тянули тяжкую, но шибко не горевали. Сыновья солдатские подрастали, становились опять же солдатами. Дочери — по выходе замуж — солдатками. Лямка солдатская перекладывалась с одного плеча на другое, широкая полоса ее оставляла на плече ссадины, раны.
Но ведь и рана — какой-никакой, а след!
Когда кормильцы умирали, их вдовы — ежели время не сильно подпортило — искали и находили себе кормильцев новых.
Так все и текло, так и все и кружилось: без конца и без краю, спеша к завершенью, возвращаясь к началу...
Выйти из круга было невозможно. Кружились десятилетиями.
Евсигнеюшка зевнул и враз съежился: зевать, не окрестив рта, даже если никто тебя не видит, не дозволялось: бес влетит.
Глянул в крохотное оконце третьего этажа. Все, что вспоминал, вмиг рассеялось. За окном темень. Но уж теперь ему ведомо, что там, в темени шевелится!
Шевелились ветви деревьев. Раньше, когда жил в полковой слободе, деревьев рядом, почитай, не было вовсе.
«Одне дома и заборы. После их — снова дома, опять заборы. А тут — лес деревьев под боком! И меж домами простор немалый».
Домы в граде Петровом были разные. Были громадные и превосходные. Были сильно набок кренимые, были недовершенные.
Евсигней на дома всегда глядел с любопытством. Еще — с затаенной печалью: кто в них, в тех домах, живет? Горе ли мыкает? А то, может, ест от пуза?
Оглядев домы — всегда обводил их пальцем. И не токмо по контуру. А словно бы и нутро тех домов легонько на ладошке взвешивал.
Сию тягу мальца к домам, любопытство к их устройству приметил вотчим. Минувшей зимой притащил под полою выбеленный ветром шмат кожи. Сохлую свиную кожу с силой разровнял, через день выпросил в полковой канцелярии у знакомого писарчука грифель, оный грифель заострил ловко:
— Малюй чертежно...
Есек начертил квадрат, а чуть помешкав, сотворил из квадрата объемное тело.
— Сие есть куб... — прокашлялся табаком вотчим. — Откуда знаешь?
Есек втянул голову в плечи.