Уж не шпиён ли, не соглядатай ли какой? Тоже, кстати, из музыкантской братии. Статься, знакомец или даже приятель Фомину...
Крылов еще раз исподтишка и весьма внимательно глянул на сочинителя музыки. Нет. Ничего таимого, говорящего о знакомстве с филерами и прочим сыскным быдлом, в простовато-округлом — слегка чухонском, чуть татарском, но все ж таки и безусловно русском — лице капельмейстера не было.
Иван Андреич враз успокоился, по-детски, пухлым ртом улыбнулся, стал перебирать в уме извороты недавно скроенной и пока еще время от времени меняемой либреттки «Американцев».
Выходило складно!
Быстро повзрослевший Иван Андреич улыбнулся снова. Вспомнил, как третьего дня, тайком от Фомина, вписал в партитуру несколько острых словечек. Фомин сперва не приметил. А приметив, осерчал. Да только потом махнул рукой: долго сердиться на юношу Крылова было невозможно: юноша вызывал расположенье, приязнь.
Припоминая слова из «Американцев», Крылов даже сожмурился от удовольствия. Были в комической опере строки верные, были строки разящие. Правда, полету маловато. Однако ж какие колкости!
«Пусть знают: Иван Андреич Крылов никого щадить не намерен!»
Сии строки пришлось выкинуть. Иван Афанасьевич Дмитревский — знатнейший актер петербургский — не одобрил. А без Дмитревского ни в придворный, ни в какой-либо иной театр и не суйся! Актер, актерище, американский бизон, российский буй-тур! Правда, уж больно осторожен: сединки боится попортить, уж и портки потихоньку, видать, промочил...
По случаю уразумения соединившихся в одном человеке различных качеств юноше Крылову захотелось тут же, не сходя с места, произнести вслух на Дмитревского
— Завершил ли ты, благодетель мой, арию Фолета?
— Ее-то в первую очередь завершил. Уложил, как в коробочку, — впервые за весь вечер улыбнулся Фомин. — Труса сего и обманщика удалось очертить на славу!
На улицах крапал дождь. Из канавок тянуло стоялой водой. Иногда, правда, доносило и свежестью Невы, но тут же снова подванивало рыбой, покалывал ноздри дровяной дым. Меж запаха стоялой воды и запаха дровяного тонкими струйками вились запахи кваса. Лучший весенний был лимонный. Еще — грушовый. В квасе булькала радость. Радость та была недолгой, и оттого наилучшей.
Весна! Питерская, а весна!
У себя не квартире Фомин сразу и едва ль не всем телом пал на клавикорды.
Крылов не узнал собственных слов. То есть слова были все те же, но приобрели они вдруг иной, прятавшийся до поры смысл.
запел Фомин из все того же Фолета. —
Арию трусоватого Фолета Фомин исполнял негромко, но весьма искусно. Голос его был не бас, баритон. От этого низы арии порой пропадали. В остальном же, в остальном...
Крылов впал в благое исступленье. А Фомин тем временем не только исполнил арию Фолета, партию бассо буффо, но и прогнал кусками всю оперу до финала.
Капельмейстер декламировал за игривую Соретту, покрикивал гневно за строгого индейца Ацема; шумел, как натуральный дикарь, жеманился, подобно напыщенному европейцу.
Все дальнейшее — вторжение в оперную партитуру справедливых индейцев, бегство испорченных цивилизацией европейцев, ласкающие слух реплики влюбленных, — тоже весьма и весьма впечатляло.
Но особенно впечатлил финал.
В финале Фомин применил какую-то музыкальную хитрость. Крылов никак не мог понять, в чем именно сия хитрость заключалась, и прямо-таки подскакивал от нетерпения узнать: как удалось все ранее звучавшее провести в финале в каком-то стиснуто-укороченном виде. Да еще при том и ничего в музыке не попортив?
— Что за диво ты в конце сотворил, Евстигней Ипатыч?
— Сие диво именуется stretta, — довольный Фомин второй раз за вечер улыбнулся. — Stretta есть сжатое проведение всех музыкальных тем в каком-нибудь одном отрезке. Чаще всего в финале. Получилось ли? — скромно потупился он.