Юный Амадеус сочинил фугу с той быстротой, с какой она могла быть записана. Падре глядел на побелевшие от напряженного письма пальцы — сочинять полагалось без проигрывания на клавикордах — и думал об отце мальчика.
Было ясно: с музыкой маленький австрияк сможет сотворить все, что захочет. Так зачем же родной отец гонит его и понукает, изнуряя целодневными занятиями?
При случае францисканец заглянул в глаза Моцарту-старшему: жаркий азарт корысти и властолюбия читался в глазах Иоганна Георга Леопольда! Присмотревшись к отцу — падре Мартини постарался облегчить жизнь сына. Бесконечными фугами терзал не слишком, строгими правилами контрапункта обременял не всегда, старался увести от них в сторону ежедневными беседами на темы музыкально-исторические.
Однако юный Моцарт, как та разгоряченная лошадь, останавливаться не желал. В глазах Амадеуса тоже пылала жажда. Правда, не жажда корысти и властвования — жажда создания чего-то такого, что было бы сравнимо с созданиями Божьими! Это опять-таки была гордыня, и поддерживать ее францисканскому монаху не подобало. Но такую гордыню Джованни Баттиста Мартини прощал. Он привык считать: способность к музыке есть дар Создателя. Ну а если дар от Бога, то и развитие дара — даже несоразмерное, даже сверхъестественное — от него же!
И все же дар Амадеуса по временам старого францисканца пугал едва не до смерти. Чуялись ему многие беды, с этим даром связанные, чуялись непоправимые события, могущие произойти и в земном, и в посмертном существовании ученика!
Впрочем, проучился юный музыкант в Болонье недолго. Моцарт-старший не желал обронить ни крохи из отпущенного его сыну ломтя славы. Очертя голову летел он вперед, увлекая Амадеуса то ли в небеса, то ли в бездну!
После отъезда Амадеуса и хитромудрого отца его падре стал присматриваться к недаровитым. Верней, к ученикам полускрытого, негромкого дара. В них и только в них стал он ощущать соразмерность человеческой жизни и гармоничность соотношений частиц земного бытия. Бытия, навсегда очерченного в пределах своих и возможностях Господом Богом.
Однако утро, которое должно было начаться занятиями с новым учеником, пропадало зря! Пройдя во внутренние покои монастыря и все еще поеживаясь от холода, падре побрел к себе.
Ценя всеевропейскую известность доброго пастыря, приор монастыря передал ему во владение целых четыре комнаты. Случай небывалый, случай единственный!
Как раз об этих комнатах и о вещах, их наполняющих, один из молодых, обитавших в Сан-Франческо монахов — и падре Мартини это ясно слышал — сегодня утром сообщал, попискивая, другому монаху, постарше:
— …а собрание книг? Оно неисчислимо! Числом до семнадцати тысяч томов, говорят, доходит! Ну а если мы глянем на эти неисчислимые ряды с иного боку: что они такое? Да всего лишь ряд инкунабул в телячьей коже! А ведь в коже телячьей должны пребывать телята. Так велит Господь. А после снятия кожи — она должна идти на башмаки! Телят же, брат Анджело, мы с тобой обязаны побыстрей употребить в пищу. Это Господь определил ясно. Ух, как славно мы могли бы с тобой те тысячи употребить! Жаль, не за один присест.
Тучный Анджело, узкоглазый как китаец, рыжебородый как перс, поглаживая живот и умильно вспоминая трапезу с маринованными оливками, а также, невзирая на пост, вмиг съеденными жареными болонскими колбасками, круговым движеньем руки энергично протер лысину. Обширная его лысина делала невозможной изящную, геометрически правильную тонзуру. Это брата Анджело чуть печалило. Но сейчас было не до печалей. Надо было учить уму-разуму молоденького Пьетро:
— Суета сует, брат Пьетро. Суета сует все эти книги. Вот глянь ты на меня. Никаких книг я отроду не читал! Может, поэтому никаких затруднений для ума моего природного и не возникало. Знаю две-три молитвы — с меня и довольно. А приложи-ка ты ухо к моему животу! Там — умиротворение и покой. А погляди ты на мои щеки: радость цветет на них и веселье! Нет, любезный Пьетро, я и не мечтаю жить лучше. Ну а теперь вспомни щеки досточтимого Джамбаттисты, которого только для важности зовут «падре Мартини» и который, по сути, такой же простой францисканец, как и мы с тобой. Щеки его — мешковина. И мешковина та сильно повытерлась, дырья в ней сквозят! Вот до чего может довести человека книжный и нотный хлам...
— Нет, не говори так, брат. Мне сообщил сам приор — собрание этих книг и нот больше тысячи цехинов стоит. Вот бы продать! На сколько бочек мальвазии и маринованных оливок хватило б, сможешь ли сосчитать?
— Нет, это ты, брат, не говори. Так рассуждать грех. Да и молод ты еще. Все книги продавать мы ни за что не станем. А вот цехинов на сто — продадим обязательно. Эх, и заживем мы с тобою, брат, на эти деньги! Прямо здесь, близ благословенной Болоньи! Я тут один хитрый домик с садом плодоносящим знаю. Слюной изойдешь! Попрыгаем, попукаем, задком о стол постукаем!