Шепот сей слыхали не все. Но Евстигней-то слыхал! Может, и потому, что выостренный музыкальный слух среди всех прочих имел он один.
Не чуя рядом родственной души, не осязая локтем товарища по ремеслу — был Евстигнеюшка печален. Оттого, когда начали читать то, что было записано в собственном его дипломе, — глаз и не подымал.
При этом в ум его, прямо посреди чтения, вплывали образы, от торжества весьма удаленные, а в присутствии высоких особ так даже и неуместные.
Вот немчик-секретарь Конференц-Фридрих Фелькнер. Чуть покачивается на сухоньких птичьих ножках. Вот дамы с корзинами волос: лорнируют графа Безбородку до дыр. Вот набились, как сельди в бочку, в задние ряды приятели по Академии. Что ежели взять их всех да и заставить сейчас в один голос запеть? А затем голоса разделить... Княгиня Дашкова, та, верно возмутится. А граф Разумовский — тот навряд ли! Скорее обрадуется: пение страх как любит. Ну а ежели еще заставить Иван Иваныча Бецкова, как того италианского буфа, по сцене бочком пройтись, да отколоть по-буффонски какое коленце, да еще бы Иван Иванович прическу какой даме от любострастного внимания чуть сплющил... Тогда — держись! Тогда, пожалуй, и
Тем часом Конференц-Фридрих Немчик читал:
Склонность природная брала свое.
За последние три года Евстигней поднаторел в музыке весьма и весьма. И сейчас, слушая о себе, как о другом, пробегал собственное прошлое не умом — пальцами. Даже будущую жизнь свою всегда прослушивал и «проигрывал» он их кончиками, подушечками.
Вдруг припомнилось начало жизни: выпрыгнули из-под чутких пальцев топот солдатских сапог, свист фухтелей, скрып весел.
Пальцами же «увиделось»: мать и вотчим ведут его в Академию, мнет живот немец-профессор, рядом счастливые мальцы повизгивают, а ему тяжко, а ему грустно. Вспомнилось с каким трудом вживался — как вжимаются теплым плечом в сырую стену — в золотой и хоромный, не отзывающийся на голос ни стуком, ни эхом (не слободской, не солдатский!) питерский мир.
Получаемый диплом значил для жизни внешней (золоченной, хоромной) очень многое. Однако во внутренних устремленьях души сей диплом был не столь важен. Даже и сейчас, отодвинув в сторону Бецкова и важных дам, отодвинув в сторону мысли о скрыпичных и клавесинных упражнениях, размышлял Евстигней не о пустяках — об опере.
Фелькнеров голос размышлять мешал.
Тут, скорчив страшную рожу, немчик замолк и вперился в Евстигнея: видно, желая припомнить ему трактир «Желтенький» и плебейскую игру на крестьянской лире.
«В вечные роды! Правом и преимуществом!»
Что права и преимущества для безродных и бесприютных бывают на одной лишь только бумаге — о том Евстигней знал уж порядочно.
В последний год обучения побывал он и в питерских театрах, и на консерты Придворной капеллы зван был, слушал хоры малороссийские и цыганские. Никаких прав у всех играющих, поющих и музыку сочиняющих — не было! Даже и слова такого они не знали. Исправно петь, вовремя нажимать на клавиши и пощипывать струны, послушно осуществлять задуманные кем-то высшим музыкальные прожекты — в том только право их и состояло.
Ну а в обыденной жизни — тут и вовсе худо: каждый пенек необструганный мог приказать музыканту все, чего душа пожелает!