Евстигней запел — явился хозяин. Не изругал, не вытолкал в шею, стал — через такт вздыхая — подтягивать: «Высоко сокол летает...»
Не желая расстаться ни с лирой, ни с песнями, Евстигней остался в трактире.
Жизнь на глазах меняла очертанья. Из ученика, приемыша — делался он персоной самоценной, весомой.
А тут еще — цыгане...
Пели и куролесили они в «Желтеньком», как впоследствии оказалось, через день. Прибыв вечером, довели своими таборными песнями-плясками воспитанника Академии едва ль не до исступленья. Он ухватился за цыганскую скрипку — в ней, что ли, секрет?
Скрипку у него, однако, отняли.
Тогда стал повторять за цыганами — когда те прервались на отдых — на органиструме. Сей повтор произвел впечатление невероятное!
Вроде тот же цыганский задор, то же ухарство. Однако переложенная для лиры «ромальская» музыка враз сообщила цыганским изворотам нечто высокое, европейское. Холодноватое, зато и неистребимое! Выходило куда как лихо.
За сию лихость — подавали Евстигнеюшке все больше и больше: совали за пазуху, кидали к ногам, подкладывали под струны органиструма.
Хозяин лишь улыбался в бороду. А одного разу — поздней ночью, почти под утро — сказал:
— Коли дальше так пойдет — станешь мне в месяц по двадцати рублев выплачивать. За игру на моем струменте. Да и себе столько ж — когда не больше — оставлять станешь. Обилен и славен станешь, Евсигней сын Ипатов!
Однако такая слава — меж пучеглазых гусар, загулявших купцов и красноносых стряпчих — скоро Евстигнею прискучила.
В первые дни показалось: трактир дом родной и есть. Однако потихоньку-полегоньку сие миражное видение рассеялось. Не дом — вертеп!
Трактир был загородный, неблизкий, и цыгане наезжали в него только к вечеру. Сами они имели жительство еще далее — в девяти верстах от Петербурга, в погорелой деревне, где когда-то существовали копи медных углекислых руд. Прибывали цыгане в трактир на тройках, но без шуму, без песен: опасались полиции.
Жизнь таковая сперва Евстигнею нравилась: и воля, и доля, и жрать — от пуза. И слава добрая об его игре и песнях шла. Да только вскоре все опостылело: одни и те ж песни, одни и те ж пляски. Пробовал было воспроизвести на органиструме самоновейшую немецкую и италианскую музыку — цыгане взбрыкнули. Хозяин же, услыхав, ту иноземную музыку, усмехнулся, вывел во двор, отодрал сапожным шпандырем. Драл без сердца, для науки. А все ж обидно!
Каждый вечер — подносили вина, еще какого-то зелья: с табачком, с дурманом. Зелье кружило голову, мрачило ум. Подсылали и молоденьких цыганок. Тех сторонился как бешеных собак: не выходила из сердца Алымушка.
Кончалось белесое чухонское лето. Дни августовские Евстигнеюшку всегда словно бы ото сна пробуждали. Пробудили и ныне.
Случилось так.
Старый цыган Дула ежевечерне продавал свою дочку: то заезжему гусару, то купчине какому, то проворовавшемуся провинциальному секретарю. «Была б деньга, плати да пользуйся!»
Раз-другой подступал Дула и к Евстигнею. Одного вечера сказал:
— Уж красотка тебя ждет не дождется. Растелешилась, слышь! Ступай в задние комнаты. Да деньгу давай! Три рубли! Жейя, она ведь, как прощупаешь, и более того стоит!
Евстигней отскочил в сторону. Дула вынул нож.
— Не пойдешь сам — отведу силой. Говори, щучий сын, где у тебя ассигнации спрятаны! Жейя моя денежку любит.
— А вот на кухне, идем…
Только вошли на кухню, Евстигнеюшка (ловко, хватко) с плиты булькающий котелок снял, Дулу старого, плешивого, умом тронутого и обварил…
Обварил — да и был таков.
Пришел он в «Желтенький» никем не знаемый, незнаемый и уйдет!
Шел скрытно, перебежками, подолгу хоронясь в канавах. Шел, услаждаясь радостью: не взял с собой ни единой ассигнации!..
В Академии приняли строго. И хотя милостей прежних полностью не лишили — долгое время смотрели косо. Но тут подоспел сентябрь, начались занятия серьезные, уроки строгие, без трактирного визга, без побрехушек цыганских!
Глава двенадцатая
Пьетро Скокофф, компонист
В те самые дни, в сентябре 1780 года, Петруша Скоков нежился под несравненным италианским солнцем.
Уже почти год обучался он у знаменитого францисканского монаха — у падре Мартини. Занимался с охотой, вдумчиво. Однако и от жизни италианской — в городе Болонье и ее окрестностях безостановочно бурлящей — не отстранялся.
Тому свидетельство — коротенькая приписка, обнаруженная Евстигнеем на одном из задних, не подшитых к остальными, листов скоковской партитуры.
Петруша сочинил синфонию! Вот так сурприз, вот не ждали! Сочинил и прислал из Болоньи в виде отчета.
В определении Совета Академии, от 25 сентября 1780 года, про ту синфонию для оркестра, присланную «пенсионером» Скоковом, было указано: