Вломились, как те полицейские чины, ночью. Пытались наложить на лоб треугольник, грозили циркулем. С братьями — и некая дама: голосок знакомый, лицо скрыто полумаской, повадка резкая, неприятная.
Дама обещала быть верной и любить до гроба:
— Даже и в поле диком, и на речных просторах наша любовь происходить будет!
Сманивала ехать веселиться. Сей же час, куда-то к черту на кулижки!
Исподволь выяснилось: не на кулижки, а все в тот же трактир «Желтенький».
Дама противно трогала за нос, тревожно заглядывала в глаза.
За окном уже стало сереть, когда догадался капельмейстер обнести себя крестным знамением. Тогда увидел: лица Адонирамовых братьев тоже сереют, чернеют даже! Еще — кукожатся, делаются размером с кулачок.
— Так вы не братья? Не Адонирамовы? Вижу, что только вырядились братьями! Ну, я вас призвал, я вас и прогоню!
— Прогонишь, прогонишь...
— А тогда зачем приперлись? Я-то вас звал для вспоможения. А вы хотите меня, как того цуцика, заставить перед вами на задних лапках плясать. Так это уж предлагал Филька Щугорев, слуга издевочный. Может, и вы — издевочные?
— Может, может...
— Да я на вас государю императору жалобу подам!
— Нашел чем пугать. Он сам по краешку мира вашего ходит…
— Мир наш — лучше вашей вечности!
— Да тебе-то чего? Ты вечности не узнаешь.
— А вот узнаю! В музыке вечен буду!
От собственных выкриков стало кисло-горько во рту, шумно в ушах.
Тут забеспокоилась дама. Еще раз подступив к Евстигнеевой постели, потрогала за нос, поцокала языком, что-то шепнула одному из братьев, менее других скукоженному...
И — потащили его с постели вниз! Едва отбился.
Вскочив, схватил скрыпицу, резанул по струнам смычком.
Наволочь сгинула. Однако не сразу: слышно было, как все разом ссыпались ночные гости с лестницы. И снизу шипели:
— В неизвестной могиле сгниешь! Ужо постой! Ужо позаботимся!
Глава пятьдесят вторая
Поэт Державин, актер Дмитревский
Век девятнадцатый оповещал о приближении своем грозно.
Тайно и явно грозила Англия. Было оказано непочтение Мальтийскому ордену. Бузили матушкины любимцы. Народ российский вызывал гнев и оторопь: одевались не так, говорили не то, действовали бессердечно и без умственной строгости!
На все те угрозы император Павел отвечал (тем, кто того заслуживал) грозою собственной.
Еще три года назад, 1-го числа декабря 1797 года, был отдан приказ московскому военному губернатору Измайлову:
Так, так! Чтобы и духу не было! Даже и самый воздух — в коем дух сей, путем капель и струй, распространяется, — разбить, рассеять! От 1762 года и по год нынешний, 1800-й, все чисто вымести!
Кроме Дашковой, были и другие высылки. Но не доскоблил, не домел!
И теперь матушкино охвостье исподтишка над ним насмехается. Даже сын, Александр Павлович!..
Что горше дня нынешнего? Одни только предсказания будущего.
Последнее предсказание явилось нежданно, а в голове угнездилось крепко.
Вот откуда оно взялось.
Шел — то поторапливаясь, а то весьма неспешно — апрель 1800 года. В середине апреля был взят на площади и после дознания доставлен к императору некий монах, Василий Васильев.
Сей Васильев (в монашестве Авель) давно уже слыл дерзко и бессмысленно пророчащим. А тут, в апреле, словно с цепи сорвался: пророчил едва ли не ежедневно!
На вопрос о продолжении царствования — Авель изрек слово «смерть».
На вопрос о силе империи — предсказал ее распад и уничтожение.
На вопрос о царствии небесном ответствовал беспечно и нагло: «Не для всех».
Павел Петрович призадумался. Сие — издевка? Или... Или есть тут сходство с собственными тайными предчувствиями и снами?
Император сник.
И нынешний монах, и сильно подзабытая гадалка твердили одно и то же: конец — ему, конец — всему. И уж скоро!
От ужаса внутренних, с самим собой, разговоров Павел Петрович вскрикнул. А обернувшись на шорох, увидел: за спиной, шелестя долгой хламидой, кривляется и размалеванным пугалом подпрыгивает смерть.
Чья это смерть? Его, чужая?
Евстигней Ипатыч тоже вскрикнул. По слабости здоровья — тихо, хрипло. Привиделось: кто-то стоит в головах.
После крика закашлялся. Уже знал: это всегдашняя сутулость привела его к закупорке жилы, которая подводит кровь к легким. Так еще два-три раза кашлянуть — и жила вместе с легкими разорвется навек!
Сего дня в Дирекцию придворных театров или репетировать партии идти не требовалось. Это обрадовало. Боязнь питерских дворов и проспектов после встречи с Адонирамовыми братьями и синьором Гальвани стала возрастать и возрастала теперь ежечасно.
Решено было оставаться в постели.