если при этом я не чувствовал себя закомплексованным в неполноценности, то оттого, по- видимому, что, будучи писателем–чужеязычником, ничем иным, кроме названного комплекса, и не страдал. (Когда немецкий редактор качает теперь головой при том или ином обороте и внушает мне, что это «не по–немецки», я пытаюсь развеселить его тем, что рассказываю ему о его русских коллегах, которым тоже казалось когда–то, что «это» — «не по–русски». Или защищаюсь от него Делёзом, умным Делёзом, нашедшим формулу стиля, как «иностранного языка в языке».) Ясное дело, узнав о возможности опубликования книги в России, я ни на секунду не сомневался в выборе переводчика. Мне не давали покоя те, записанные по–немецки, но с тоскливой оглядкой на русский, места, которые мне не терпелось услышать по–русски, хотя, по правде говоря, я и не знал толком, что и с какого языка на какой здесь, собственно, переводилось. Было бы, поэтому, неверно назвать русский перевод с немецкого оригинала переводом, хотя книги в общем как раз переводились. Разгадка этого незатейливого парадокса лежит, конечно же, в том, что переводчиком был не переводчик, а автор, стало быть, некое вполне неподотчетное лицо, если к чему и годное, то уж никак не к ремеслу переводчика; нетрудно догадаться, в режиме какой ужасной отсебятины делался «перевод», причем отсебятины, вызываемой не только причинами «творческого» порядка, но и — довольно часто — неумением адекватно перевести оригинал. Завязанные по–немецки узлы не распутывались мною большей частью, а разрубались: по–русски; я позволял себе в трудных случаях не терять времени на перевод, а писать текст наново, наслаждаясь счастливой филологической безответственностью и возможностью внести собственный скромный вклад в тезаурус российского беспредела. Читатель не ошибся бы, если, читая титульный лист, не обратил бы никакого внимания на уведомление «перевод с немецкого».
Обе книги, вышедшие, как было сказано, в 1996 и 1998 годах, стали завершающей — пятой и шестой — частью проекта «Первофеномены», издаваемого мною с 1994 года. Я счел нужным сохранить в русском издании примечания, указующие на остальные тома; речь идет о множестве тематических узлов, распутывание (или разрубание) которых предполагает знакомство с их тщательной «завязкой» в предыдущих выпусках. В целом это касается трехчастного изложения ключевых позиций духовной науки в последовательности философского, теософского и собственно антропософского становления[1]. Мне хочется в этой связи еще раз напомнить о том, что книги эти написаны антропософом, отношение которого к антропософии (не отягченное никаким «членством» и прочим «сором в избе»)определяется единственно фактором личной судьбы; если между повседневным бытом и философским бытием не существует иной связи, кроме языковой, так что некая логическая традиция воспрещает быть в быте (соответственно: бытовать в бытии), то среди всех прочих топосов философской дефектологии этому выпала участь едва ли не самого пагубного. Философски истинное всегда хотело быть общеобязательно истинным: argumentum ad veritatem без argumentum ad hominem, знанием без жизни, «эпистемологией без познающего субъекта»; напротив, сама возможность антропософии не теоретична, а персонально–эмпирична; антропософия выводит персональное существование не из мышления субъекта, а из его мыслимости, параллельно: его волей к мышлению она ка- узирует его персональное бытие. Мыслю, следовательно, существую, переводится на антропософский как: мыслим, следовательно, существую, параллельно: мыслю, чтобы быть. Ибо одно дело жить милостью естественной истории творения, деля эту милость с мошкарой и дождевыми червями (сравнения значимы не сами по себе, а в демократическом спектре проблемы), другое дело жить, не унижая себя до жизни, после того как не нашел в ней смысла: большего, чем оторванные календарные листки. Третьим было бы именно: жить ради смысла жизни, большего, чем сама жизнь, даже если осмысливать пришлось бы абсурд, иначе: жить — не только как «мыслитель», но «вообще» — в мыслях. Очевидно, что в третьем случае «сатисфакции» можно было бы требовать не только за оскорбленную (скажем, сравнением с дождевыми червями) личную честь, но и за оскорбленную (ложными представлениями) честь мыслей.