— И тогда они меня отпустили, или я сбежал сам, это не важно, я здесь, скоро экзамены, я поступлю в консерваторию, вы называете меня Шинкиле, еврей в Париже почти европеец, правда сегодня хороший день, у вас чудный мальчик, я улыбаюсь вам, вы — мне, хотите, я сыграю на флейте Чайковского, «Итальянское каприччио», вы любите Чайковского? Вы можете ничего мне не платить, купите только пирожное, то большое с клубникой, я обожаю пирожные, я отведу вас в одно место, пальчики оближете, но боюсь потолстеть, велосипед не выдержит мою задницу, у меня такая задница и такой велосипед, это не мой, это велосипед с цирка, мне дал его друг, он — клоун, только на этом он давно не работает, для эквилибра велосипед не годится, а для меня как раз, я недавно научился ездить, это очень удобно, ваш мальчик умеет ездить на велосипеде? Научить?
Чтобы он замолчал на минуточку, я заказал то самое пирожное с клубникой, и, усевшись за наш столик, он стал вилочкой важно и серьезно есть пирожное, подбирая крошки.
— Я люблю сладкое, — сокрушенно повторял Шинкиле. — Иногда мне кажется, что я люблю сладкое и музыку одинаково. Вдруг это одно и то же, а? Как вы думаете? — засмеялся он. — Я люблю сладкое, и я буду играть на флейте лучше всех в мире. Но здесь очень дорого, и пока я играю у входа в кафе, моя музыка нравится, меня не гонят, я могу кое-как прожить до экзаменов, даже коплю брату на подарок, какой подарок ты сделал бы брату в Париже? — спросил он малыша.
— У меня — сестра.
— Ну, сестре. Дети все одинаковы, они обожают подарки, о которых мечтали. Я мечтал о флейте, но у меня есть флейта и даже есть велосипед, правда, ненадолго, его скоро попросят назад, но моему брату ни велосипед, ни флейта не нужны, он любит шахматы, играть он не умеет, он оборачивает каждую фигурку в тряпочку и прячет под кровать, если вы наклонитесь, обязательно увидите завернутую в тряпочку фигурку, когда-нибудь мой брат станет чемпионом мира и заработает целую кучу денег, наши часто становятся чемпионами, Бог любит музыкантов и шахматистов, мы купим маме виллу в Ницце на старости лет, но наша мама никуда из Израиля не уедет, она приехала туда умирать и, будьте уверены, своего добьется, но если я ей скажу, что в Ницце — море цветов, она обожает цветы, как вы думаете, она приедет, я пришлю ей деньги на билет.
Надо было, чтобы он замолчал, но странное дело, под щебетанье Шинкиле мне становилось уютнее жить.
— А почему вы называете меня Шинкиле? Это что-то ласковое? Есть Шикеле, есть Мотеле, но Шинкиле я никогда не слышал, откуда вы взяли это имя?
— Выдумал, — сказал я.
— Ой, сами, ой, вы — выдумщик, обожаю выдумщиков, я, например, ничего сочинять не умею, я говорю только правду, это очень противно, еврей не должен говорить голую правду, нужна фантазия, у меня ее нет, все просят — помолчи, помолчи, кто тебя за язык тянет, кому это интересно, вокруг люди, а я говорю и говорю. Бог дал человеку возможность разговаривать с другими, разве этого мало, вам нравится со мной разговаривать?
— Шинкиле, — сказал я. — Это не мы с тобой, ты один разговариваешь.
— Ой, правда? Я так много говорю, что устаю от самого себя. Потому что я нервный, сначала я уговариваю себя, что никакой не нервный, просто веселый, потом люди говорят мне: «Ты очень нервный», тогда я расстраиваюсь и начинаю играть на флейте.
— Ты любишь играть на флейте?
— Обожаю! Это так же легко, как говорить.
— Да, да, стоит только нажать вот на те дырочки и дуть…
— Откуда вы знаете? Вы учились играть на флейте?
— Это Гамлет.
— Ой, я знаю Гамлета. Я мог бы проситься в театр, в оркестр, но я не люблю играть плохую музыку, а в театре она почти всегда плохая, ее сочиняют неудачники, а Моцарт не был неудачником, хотя его почему-то так все называют, сейчас я сыграю вам Моцарта.
И он играет. И все за столиками улыбаются, так потешно он таращит глаза, когда играет, и еще потому, что он действительно лучше всех в мире играет. А потом мы втроем идем по улице, держась за его велосипед.
— А теперь, друг мой, — говорю я, — вы сделаете мне одно одолжение, а уж я буду вам обязан все время, пока нахожусь в Париже,
— Я не делаю друзьям одолжений, — отвечает Шинкиле. — Вы только точно объясните.
Мы приходим на Пон-Мари, и я посылаю малыша наверх в квартиру, чтобы мои открыли окно. Окно открывают не сразу, наверное, она спросила — зачем? Но потом все-таки открывают, и на подоконник забираются дети, она же мелькнет только один раз — выговорить им, чтобы не разгуливались — свалятся, и я чувствую себя виноватым, что подвергаю их жизнь опасности. Она даже не взглянула на нас, а Шинкиле играет, все на мосту аплодируют, он хорошо играет, и остается надежда, что она все же слышит его в глубине квартиры. Детей же все время теребит, они отворачиваются, чтобы ей ответить, или зовут подойти — взглянуть, как смешно подпрыгивает Шинкиле во время игры, но слушать она им не дает, окно закрывается раньше, чем Шинкиле доиграет, и дослушиваю его я и те, кто на мосту.
Денег за этот концерт Шинкиле ни с кого не берет.