При этом он подмигнул. Эпизод показался мне тем поразительнее, что речь шла не о случайном знакомстве. Вскоре я понял, что происшедшее соответствовало его главной тенденции. Он стремился любой ценой нанести кому-нибудь ущерб, как будто такое намерение подсказывал ему демон.
То, что я и бровью не повел (что было бы с моей стороны ошибкой), усыпило его бдительность. Мало-помалу он разоткровенничался. Я тогда уже знал от Бруно, что он увлекается наркотиками и взрывчаткой. Однако Бруно уже после первого разговора от него отвернулся. «Он наверняка когда-нибудь взлетит на воздух». Это был точный прогноз; он исполнился необычным, непредвиденным образом. Как бывает со всеми подлинными пророчествами.
Когда Далин приносил завтрак, я вступал с ним, как и с другими камер-стюардами, в короткий или продолжительный разговор. У него были хорошие воззрения. Я имею в виду — хорошие не в нравственном смысле, а в смысле четкости их формулировок. Как многие молодые люди, которые не обременены делами, он интересовался проблемой «идеального преступления» — и даже разработал на сей счет свою теорию.
— Чуть ли не в каждом преступлении можно обнаружить слабое место, этакий изъян в тщательно сплетенной сети. Я имею в виду тот интерес, который криминалисты пытаются выявить посредством классического вопроса «cui bono?» [237]. Когда умирает богатая тетка, начинают присматриваться к ее племяннику, даже если нет никаких подозрительных обстоятельств. Если в лесу убит и обобран какой-то гуляющий, ищут грабителя — смотрят, не числится ли уже подходящий тип в полицейской картотеке.
— Хорошо, — — — и какой же вывод ты из этого делаешь?
На «ты» мы обращаемся друг к другу
— Я заключаю из этого, что интерес и совершенство исключают друг друга. Чем больше подозрений я вызываю
Далин, должно быть, обстоятельно занимался этой темой — слишком обстоятельно, как мне показалось. В другой раз он заговорил о поджогах. Здесь особенно важно, чтобы поджигателя не застигли на месте преступления. Поэтому преступники принимают хитроумные меры предосторожности. В мусоре потом находят линзы, часы, регулирующие момент взрыва, и тому подобные приспособления.
Человека, который просто из-за плохого настроения мимоходом поджигает амбар, вряд ли когда-нибудь поймают. Как и того, кто отправляется в лес и убивает там первого встречного, но ничего из его вещей не берет.
Я сказал: «На такое способен только безумец».
Но он с этим не согласился: «Безумец числился бы в соответствующих документах или вскоре попал бы в них. Душевнобольные исключаются. В идеальном преступнике не должно быть ничего, бросающегося в глаза, ничего специфического».
Стало быть,
Случилось так, что я к моменту нашей с Далином встречи уже некоторое время занимался предреволюционными литераторами — энциклопедистами, драматургами и романистами. Я привлекал для рассмотрения эпизоды из XVIII, XIX и XX столетий христианского летоисчисления — те пересечения литературы и политики, которые сегодня интересуют разве что историков.
Когда общество крустифицировано, а новое сознание пытается высвободиться из-под образовавшейся корки, оно узнает себя в художественных произведениях — — — что и объясняет силу их воздействия, которая пугает не только правящую элиту, но часто и самих художников. В художественных произведениях выводится «новый человек» (по сути же, конечно, человек, каким он был изначально), выводится в его деятельной и страждущей ипостасях. В итоге охваченной оказывается вся жизнь: и индивид узнает себя, в диапазоне от «Страданий юного Вертера» до «Разбойников», от «Женитьбы Фигаро» до «Ста дней Содома».
Эта тема возникла из моих исследований анархии — тривиально говоря, из вопроса: почему одиночка снова и снова «попадается на этот крючок»? Она, между прочим, породила сколько-то диссертаций, над которыми работали аспиранты в институте Виго. Диссертации эти редко приходились по вкусу Мастеру, которому куда больше по душе сибаритство VI века до Рождества Христова или, скажем, история Венеции около 1725 года.