Анарх также не индивидуалист. Он не хочет выставлять себя ни «великим человеком», ни вольнодумцем. Своего масштаба ему достаточно; свобода для него — не цель; она — его собственность. Он не будет становиться чьим-то врагом или реформатором: с ним легко найти общий язык и в хижине, и во дворце. Жизнь слишком коротка и слишком прекрасна, чтобы жертвовать ею ради какой бы то ни было идеи, хотя заражения идеализмом не всегда можно избежать. Но — шляпу долой перед мучениками.
Труднее отграничить анарха от солипсиста, который считает весь мир продуктом своего сознания. Этот продукт, хотя философы обращаются с ним как с пасынком, вообще-то весьма устойчив, о чем свидетельствуют хотя бы сновидения. Мир как дом, включая каркас дома, является нашим представлением, мир как пышно цветущий сад — нашей сновидческой мечтой.
Разумеется, солипсист — как все анархисты и как самый радикальный из них — попадается в собственную ловушку, поскольку приписывает себе самовластие, ответственность за которое ему не по плечу. Коль скоро он, Единственный, изобрел общество, вина за несовершенство общества лежит исключительно на нем, и если в результате он терпит крушение, то в мифологическом плане это объясняется его бессилием как поэта, а в логическом — ошибками его мышления.
Анарх по праву рождения и наследования может быть предназначен для господства; это — всего лишь одна роль среди прочих, какими он должен мастерски владеть. Власть — подневольный труд, прежде всего для ее носителя: какой-нибудь Людовик XIV живет в золотой клетке и располагает меньшей свободой, чем последний из его конюхов. В своей истории русской кампании Толстой справедливо говорит, что среди всех тогдашних актеров Наполеон менее всего обладал свободой.
О цезарях можно судить по тому, в какой мере — вопреки давлению судьбы — им удалось добиться самореализации. В жизни Тиберия определенно был переломный момент: когда блеск и нищета власти начали его тяготить и он предпочел Капитолию остров — — — свой Капри, который он, по словам Светония, выбрал потому, что тот со всех сторон «был огражден крутизной высочайших скал и глубью моря» [319].
Этот переломный момент датируется, видимо, временем, непосредственно предшествующим путешествию в Кампанию, из которого император уже не вернулся в Рим. Провозвестие перемены можно усмотреть в противоречивых поступках Тиберия. Так, он напросился на обед к Цестию Галлу [320], которого сам за несколько дней до того в сенате порицал как развратника и мота, — и приказал хозяину, чтобы ничего из обычной роскоши не было отменено и чтобы за столом прислуживали обнаженные девушки.
Историки заметили эту двойственность: они разбирают Тиберия по косточкам — во всяком случае, вторую половину его жизни. Дескать, Капри он выбрал как место, где все дозволено, чтобы там подальше от глаз публики, фантастическим образом удовлетворять свое сладострастие.
Это, возможно, и соответствует истине; но для анарха это вторично. Остров — идеальная модель для реализации каких угодно жизненных планов; кто-то другой мог бы выбрать остров, чтобы жить там в святости, поскольку ему опротивела мерзость мира. Такие примеры тоже имеются.
37
Я все еще за завтраком; Далин больше не доставляет мне хлопот. Подобающая химику смерть: он распылился на атомы. В каналах маленькие рыбы еще агрессивнее крупных: они собираются в кровожадные косяки, от которых стараются уклониться даже барракуды.
Разговоры с Далином были поучительными, хотя и небезопасными; поэтому я по возможности держал его в узде, а порой и возражал ему — на случай подслушивания. То же, что выбалтывал его преемник, мог слушать любой. То были дела интимного свойства; при тирании смотрят сквозь пальцы на то, что индивид культивирует свои приватные пристрастия. Этим она отличается от деспотии, а также от цензорских инстинктов, которые превалируют в совершенной демократии. В Эвмесвиле сложилась атмосфера, достаточно благоприятная для сибарита, художника, преступника и даже философа. Только
Однажды за стойкой своего бара я записал разговор Кондора и Домо о двух претендентах, один из которых внушал опасения с моральной точки зрения, а другой — с политической. По поводу второго Домо заметил: «Он хотел бы с комфортом перепиливать сук, на котором мы сидим; и чтобы мы ему еще за это платили жалованье и пенсию — — — у него, видимо, с головою не все в порядке».
Я знал этого человека, одного из приятелей моего братца; он стал потом редактором «Крапивника». Журналисты, которые «приходят к власти», стартуют все-таки лучше, чем профессора: они привычны к работе в