Прошли сутки. Настали новые одиннадцать часов вечера. И точно такие же выступили звезды. А Вовка стоял другой. Он как будто похудел, перестрадал за эти сутки. Я вдруг увидела, что он – очень красивый и сложный человек и недаром является душой общества и центром компании. Все остальные – безликие рядом с ним. Без лиц.
– Я не могу предать Викины глаза, – сказала я Вовке заранее заготовленную фразу. – Я не могу начинать свою жизнь с предательства.
Я смотрела на Вовку и хотела, чтобы он меня опроверг. Сказал что-то такое, отчего все стало возможно. Но он молчал.
– Я никому не нужен, – сказал вдруг Вовка. – Ни матери, ни отцу, ни тебе. Никому.
Я вспомнила, что родители у него разошлись и подкинули Вовку бабке. А сами завели новые семьи с новыми детьми.
Вовка повернулся и пошел. Мне захотелось крикнуть: «Не уходи!»
Но тогда первая часть моего выступления не совпадала бы со второй. Потому что смысл первой части был «уходи». А второй – «останься».
Вовка ушел.
Я вернулась домой и ждала, что он позвонит. Но он не позвонил. Он мне поверил.
– Масло хорошее? – спросила меня девушка в спортивной куртке.
– Хорошее, – грустно сказала я. – Но оно крошится.
– И что это значит?
– Ничего не значит. Просто его неудобно мазать на хлеб.
– А я и не мажу, – грустно сказала девушка, и мне показалось, что она тоже отказалась от любви во имя дружбы.
У дверей встала наша уборщица тетя Настя, чтобы никого не пропускать. Наступало время обеденного перерыва.
Я разметала остатки своей очереди, вернее, своих очередей.
Магазин опустел.
Я пошла искать Вику. Она сидела в хлебном отделе на мешке с сахаром и плакала.
– Сахар подмочишь, – сказала я, и села рядом с ней, и положила голову на ее плечо.
Мы обнялись и стали плакать вместе. И у меня были все моральные основания плакать на Викином плече.
В склад заглянула наша руководительница Зинаида Степановна. Она была красивая и румяная, как матрешка. И фигура, как у матрешки.
– А, вот вы где, – обрадовалась Зинаида Степановна. – Вас к директору.
Мы с Викой поднимаемся и идем к директору – мимо отдела заказов, где стоят блатные и инвалиды. Мимо склада, где таскают ящики рабочие и от них уже в середине дня пахнет водкой.
Поднимаемся на второй этаж к директору. Он сидит у себя в кабинете, за своим столом, – довольно молодой, худой и печальный. У него язва желудка, и он не может есть дефицитные продукты. Может быть, поэтому он и печальный. А может, потому, что его уже с утра одолели человеки. Ведь они все едят. Жуют, перетирают зубами пищу и хотят, чтобы она была хорошей.
И еще я заметила, что нам, продавцам и директору, приходится, как правило, иметь дело с людьми неважными. Хорошие, интеллигентные люди берут молча то, что им дают, и идут домой. А вступают в контакт с нами такие вот Челки, которым дома скучно и для них склоки заменяют творчество. И они творят.
Директору следует нас отчитать, но ему ругаться не хочется. Он смотрит на нас, как унылая собака, и спрашивает:
– Ну что, девочки?
Вика вдруг прыскает. Ей стало что-то смешно. Я посмотрела на директора и увидела, что «молния» у него на брюках застегнута не до конца и торчит клок розовой рубахи.
Я тоже прыскаю, и мы начинаем помирать со смеху.
Директор не понимает, в чем дело, однако смех действует на него как инфекция. Он заражается смехом, ему тоже хочется смеяться, но он не имеет права. Он должен сделать нам «втык» за жалобу в жалобной книге.
– Нехорошо, девочки… – начинает директор.
И мы прямо валимся от хохота.
«Прав не тот, кто прав, а тот, кто счастлив, – думает директор. – Просто счастлив, и все».
Центровка
По причине, о которой мне не хотелось бы распространяться, я решила покончить с собой.
Только не пугайтесь и не удивляйтесь. Уверяю вас, не я первая, не я последняя. У Маршака есть замечательные строчки: «Смерть пришла как дело и жизнью завладела»…
Ко мне тоже это решение пришло как дело, и я стала выбирать наиболее комфортный способ перемещения. Опыта по части самоубийства у меня не было, поэтому я обратилась к примерам художественной литературы. Эмма Бовари отравилась. Насколько я помню у Флобера – это долго, мучительно и, учитывая состояние современной медицины, – не наверняка. Спасут, а потом напишут письмо на производство. Оказывается, жизнь каждого члена общества принадлежит обществу и я не имею права покушаться на общественную собственность. Так что травиться – не подходит. Стреляться – нереально. Пистолеты полностью вышли из обихода. Это не девятнадцатый век, когда пистолеты имелись у каждого уважающего себя человека, как сейчас зажигалка или шариковая ручка.
Что остается? Вешаться – неэстетично. Бросаться из окна – страшно. А мне бы хотелось, чтобы смерть явилась незаметно, нежно взяла меня за руку и увлекла за собой, как в счастье. Как в любимые объятия после долгой разлуки. А ведь так оно и есть. Жизнь – это разлука с вечностью. Я пришла из вечности и в нее уйду. А жизнь – пауза между двумя вечностями, и это сугубо мое личное дело, какой длины будет эта пауза.
Я задала себе вопрос: «Что я больше всего люблю?»