Как только начал формироваться специальный отряд под командованием подполковника Мрачека, Морава попросился к нему. Командование партизанской бригады дало на это согласие.
Преодолев крутой склон горы, Морава, Глушанин и Боровик вышли на плато, поросшее лесом. Просека разрезала лес надвое, устремляясь на север подобно натянутой струне.
Они очень устали и шли молча. В тишине леса отчетливо слышался шорох их шагов да позвякивание цельнометаллических немецких автоматов, болтавшихся на груди.
Неподалеку от стоянки Морава увидел на тропинке человека. Он подал знак Глушанину и Боровику. Они взяли автоматы на изготовку.
Человек шел не оглядываясь. Казалось, он не слышит настигающих его партизан. Когда расстояние сократилось до нескольких шагов, партизаны признали в этом человеке ксендза Худобу.
— Смотрите, какой смелый! — тихо сказал Боровик.
— Опять мозолит глаза это огородное пугало! — так же тихо ответил Глушанин.
Морава первым поздоровался с Худобой. Ксендз был частым гостем в партизанской зоне: среди партизан много верующих католиков; со всеми своими личными горестями и печалями они привыкли обращаться к ксендзу.
— Что вас заставило, отец, пуститься ночью в такой далекий путь? — спросил Морава. Он шел теперь рядом с ксендзом.
— Мне сказали, что Даланский умирает… Вот я и тороплюсь к нему, — ответил Худоба.
Они знали Даланского. Это был молодой чех, пришедший к партизанам из деревни несколько дней назад. В первой же операции он отличился, убил трех гитлеровцев, но и сам получил тяжелое ранение.
— Ему теперь не до вас, — глухим голосом сказал Глушанин.
Худоба мягко возразил:
— Не говорите так, сын мой. Его мучит совесть. Он впервые поднял руку на человека, а это не легко для верующего…
Морава усмехнулся.
— Он убивал не людей, а фашистов.
Ксендз снова возразил, не повышая голоса:
— Плохо, дети мои, когда человеком руководит ненависть. Она ослепляет его разум… А разум должен оставаться чистым.
«Какие побуждения гоняют его по ночам? Милосердие? Но что он знает, этот ксендз, об истинной любви к человеку?» — возмущался в душе Глушанин.
Он испытывал к Худобе какую-то органическую враждебность, которая увеличивалась с каждой встречей. Все ему было неприятно в этом человеке — его белая кожа, обвислые щеки, толстые губы, ранний жирок. Безотчетную антипатию вызывали в Глушанине глаза ксендза, умно и внимательно смотревшие из-под очков, и его невнятная, неясная улыбка, блуждающая на губах. Как подметил Глушанин, Худоба улыбался одними губами, а его желтые, заплывшие жирком глаза оставались всегда холодными и равнодушными. Неприятна была речь Худобы, уснащенная евангельскими текстами. За напускной любезностью его Глушанин чувствовал притворство, которым ксендз владел с большим искусством.
Конечно, не только эти внешние черты возбуждали в Глушанине чувство антипатии к Худобе. Глушанин, как советский человек, знал цену Ватикану. Знал и скрытую и явную борьбу, которую Ватикан вел против молодого советского государства. Ватикан был пособником Гитлера и соучастником его злодеяний. А каков хозяин, таковы и слуги, каков волк, такова и шкура. Однако обвинить Худобу в конкретном зле Глушанин не мог. Ксендз посещал отряды, беседовал с больными и ранеными, исповедовал умирающих, «отпускал» им грехи; часто он приносил с собой медикаменты, в которых партизаны испытывали острую нужду, и никогда не требовал за свои услуги вознаграждения.
— Странный человек этот попик, — заговорил Морава, когда ксендз удалился в сторону лагеря, а партизаны стали спускаться к реке. — Я однажды видел, как он плакал…
— Наверно, лук чистил? — грубовато пробурчал Глушанин.
— Да нет. Один наш партизан вслух читал письмо из деревни… В нем шла речь о зверствах немцев, о том, как тяжко люди живут. Вот святой отец и уронил слезу. А вообще-то на языке у него медок, а на сердце ледок. Я его тоже недолюбливаю. Но ничего не поделаешь, нельзя не считаться с теми, для кого еще существует всевышний как начало всех начал. В их жизни ксендз много значит.
Морава остановился.
Крутой высокий берег обрывался в двух-трех шагах. За спинами партизан стоял лес, а впереди упирались в ночное небо вершины Брдо. Огромные зарницы по-прежнему опаляли ночное небо.
Партизаны прилегли на берегу, сняли автоматы, закурили.
За их спинами послышался разбойничий посвист совы. Потом опять все стихло. Внезапно Боровик вскочил на ноги.
— Смотрите, огни! Что это может быть?
Морава и Глушанин приподнялись на коленях.
— И не один, а несколько. Раз… два… три… — принялся считать Боровик.
И в самом деле, в темноте ночи сразу в нескольких местах, но неподалеку один от другого зовуще трепетали огни костров.
— Мы все ждем костра, а их несколько, пожалуйста! — сказал Глушанин.
Морава опять прилег на прохладную траву.
— Нашему огню еще не пришло время. С часок, не меньше, придется подождать. А эти костры совсем в противоположной стороне зажглись.
— Вижу, это не то, что мы ждем, — заметил Глушанин, следя вместе с Боровиком за огнями в ночи.
— Они движутся! Честное слово даю! — снова крикнул Боровик. — Все движутся. Ты видишь?