Самое поразительное в Джордано Бруно заключалось в том, что, постоянно находясь среди людей, у которых лицемерие определяло благополучие, а скрытность подчиняла себе все движение характеров, он всегда с абсолютной откровенностью отстаивал свои более чем крамольные взгляды. Один немецкий исследователь его творчества отмечает: «Бруно не выносил никаких стеснений ни как мыслитель, ни как поэт…» Он органически не мог кривить душой, предательство своих убеждений было для него страшнее смерти, и, когда он был поставлен перед дилеммой: отречение или смерть, он после тяжких раздумий выбрал всё-таки смерть. Выбрал не из гордости, не из фанатичного упрямства, а лишь из убеждений, что покаяние перечеркнёт все труды его жизни, что отречение – это тоже гибель, но гибель уже бессмысленная. Ведь он сам писал, что «смерть в одном столетии дарует жизнь во всех грядущих веках». И оказался прав: на площади Цветов люди поставили памятник, на котором написано: «Джордано Бруно от века, который он предвидел».
При всей пестроте биографии Ноланца каждый эпизод его жизни определяется двумя непременными составляющими: пропаганда собственных философских и научных взглядов – гонения и преследования, вызванные этой пропагандой. Так было, когда в 28 лет он бежал из Рима. Так было в Женеве, где он попал в лапы кальвинистов и угодил в тюрьму. Так было в Тулузе, где науськанные ревнителями веры студенты чуть не избили его. В Париже он был в чести, давал уроки королю, казалось, притерпелся, одумался, а он пишет комедию, и снова невиданный скандал, и снова надо в дорогу, благо его имущество не требовало долгих сборов. Он только собирается в Англию, а сэр Кэбхем, английский посол в Париже, уже доносит в Лондон: «Джордано Бруно, итальянский профессор философии, намерен отправиться в Англию. Взглядов его я не могу одобрить…»
А потом новый скандал в Оксфорде и диспут с учёными мужами в доме шталмейстера королевы Елизаветы. В ту февральскую сырую ночь ему не дали даже провожатого с факелом, и, вспоминая обиду, написал он тогда вещие слова: «Коль придётся Ноланцу умирать в католической римской земле, дайте по крайней мере провожатого с одним факелом…»
Он снова возвращается во Францию и снова с непоколебимым упорством, забыв о всех печальных уроках своей жизни, добивается нового диспута, и снова кричат ему, что он суетный бахвал, оболгавший Аристотеля, и снова разъярённая толпа беснуется вокруг него. Уезжает в Германию – и всё то же. Спираль гонений все быстрее вращает его. Вот он учитель Джованни Мочениго, знатного венецианца, потом несколько месяцев в Падуе, кафедру в университете не дают (через год её получил молоденький тосканец Галилео Галилей), опять Венеция, последний поворот и точка – вязанки сухого хвороста на площади Цветов.
Мочениго донёс на Ноланца из чистой подлости: считал, что тот знает бесовские секреты достижения славы и богатства, но скрывает их от него. Обвинения скудны и настолько малодоказательны, что самым вероятным приговором была ссылка в глухой монастырь. Но снова, теперь уже в последний раз, не сдержал себя Бруно.
Споры о вере и боге продолжаются в тюрьме. «Предатель правит этим миром!» – кричит Ноланец, воздев кукиш к низким сводам камеры. А предатели не правили миром, предатели сидели рядом, слушали, иногда поддакивали. Новый донос на Бруно написали соседи по камере: монах-капуцин Челестино и учитель Грациано. Костёр монаху заменили ссылкой, но кошмары совести извели его, и страшное в своих признаниях письмо венецианскому инквизитору отправило Челестино на костёр при жизни Бруно.
Восемь лет сидел в тюрьме Ноланец: святые отцы все мечтали склонить его к отречению. Он признался во многом: да, его прегрешения против веры велики и в книгах есть пороки, да, не ходил в церковь и очень любил женщин – всё это так. Но его взгляды, его учение – нет, здесь он прав. Ему дали сорок дней на размышления, подсылали в камеру богословов, ничего не помогало. Когда во дворце кардинала Мадруцци ему зачитали приговор, он сказал: «Вы с большим страхом объявляете мне приговор, чем я выслушиваю его!»
Казнь вершилась на рассвете, и было много факелов, которых ему так не хватало в ту мокрую ночь на Темзе. Язык зажали в специальные тисочки, чтобы не выкрикнул лишнего. Последнее, что видела толпа, прежде чем заволокло его дымом, как дёрнул головой Джордано и отвернулся, когда протянули на длинном шесте распятие к его губам.
Альфред Брем:
«ВСЕ УВИДЕТЬ, ВСЕМ ОВЛАДЕТЬ, ЧТОБЫ ЩЕДРО ОТДАТЬ ЛЮДЯМ»
Христиан Людвиг Брем числился пастором в деревне Унтеррентен-дорф в Саксонии, а на самом деле был европейским известным орнитологом с коллекцией в девять тысяч чучел, и крестьяне с иронией называли его «птичьим пастором». Ружье он купил сыну, когда тому исполнилось восемь лет, и в день своего рождения Альфред подстрелил овсянку – первую свою жертву. Из всей живности Альфред Брем больше благдволил к птицам, хотя это, быть может, и трудно заметить, читая «Жизнь животных».