В годы Великой Отечественной войны, несмотря на нездоровье, он продолжает поиски новых месторождений нужного фронту и тылу минерального сырья. Он дождался Дня Победы. В ту весну он лечился в Сочи, писал новую книгу и очень стремился в Москву – впереди долгожданное продолжение мирного труда. Он умер 20 мая 1945 года от сердечного приступа. На столе лежала рукопись. Как завещание звучат последние строки, написанные его рукой:
«Я понимал в эти дни, что нет границ между истинной наукой и творческими исканиями художника, что надо попытаться в одних и тех же словах и в тех же образах слить переживания учёного и творческие порывы писателя, что можно и нужно вне узких рамок сухих научных трактатов открывать перед людьми прекраснейший мир природы камня и влить его в их жизнь».
Бенджамен Франклин:
«ТРУДОЛЮБИЕ ВО ВСЯКОМ ДЕЛЕ»
Облегчая жизнь целым поколениям историков, он написал подробную автобиографию. Есть там такие строки: «…Иногда хочется сказать, что, будь у меня свобода выбора, я бы не возражал снова прожить ту же жизнь с начала и до конца; мне только хотелось бы воспользоваться преимуществом, которым обладают писатели: выпуская второе издание, они исправляют в нём ошибки, допущенные в первом. Вот и мне тоже хочется заменить некоторые эпизоды, поставив лучшее на место худшего. И всё же и при невозможности осуществить это я все равно согласился бы снова начать ту же жизнь…»
Он готов «начать ту же жизнь». Он готов снова оказаться пятнадцатым ребёнком в горластой семье мыловара, удить пескарей, слушать неторопливые речи отца за обедом, изнывать на уроках музыки и, намаявшись, исстрадавшись от неосознанного чувства нерастраченных сил, от невольной заторможенности внутренней своей энергии, вдруг умчаться в Нью-Йорк, в Филадельфию, завертеться в тогда ещё таких маленьких делах – они казались огромными, – начать выстраивать свою жизнь, себя. Он готов снова испытать судьбу типографского мальчонки, который стал великим гражданином своей страны.
Франклин жил долго – 84 года, но в 22 года в приступе юношеской мнительности и слабости, которая непременно посещает нас именно тогда, когда мы полны сил и здоровья, вздумал он написать себе эпитафию. Она начиналась словами: «Здесь лежит тело типографа Бенджамена Франклина…»
Он всю жизнь считал себя типографом, уважал в себе освоенное в молодости искусство, любил это дело, понимал главный и сокровенный смысл его: обессмертива-ние мысли, превращение слова в реальную силу. Когда он умер, об эпитафии вспомнили, и на надгробии так и высечено: «типограф». А кем был он? Страстным писателем. Выдающимся дипломатом. Великим учёным. Биографы сравнивали его с титаном Возрождения. И чем больше узнаешь о Бенджамене Франклине, тем более убеждаешься, что в сравнениях этих натяжек нет. И дело даже не в том, что с Леонардо роднят его необыкновенные универсальные таланты, а в некой изначально заключённой в его натуре страстности характера, любви к жизни, нетерпеливой жадности, с которой он писал, спорил, любил, дышал. Уже в 27 лет он был самым популярным дипломатом, олицетворением неукротимого духа свободы и независимости, всего самого светлого, с чего, увы, только началась история Нового Света. Писатель Митчел Уилсон говорил о нём: «Франклин был блестящим дельцом, дипломатом, писателем, вдумчивым наблюдателем природы и неотразимым сердцеедом. Но обвинять Франклина в разбросанности – значит не видеть главного его таланта – умения приспособляться к любому человеку и к любой ситуации. Он интуитивно понимал каждого, с кем встречался, и мог не только сравняться с ним, но и быстро превзойти все его достоинства… Его мысль умела проникать сквозь трясину незначащих вещей к лежащей под спудом простой истине. Из всех человеческих талантов это, пожалуй, самый редкий, хотя люди в слепом тщеславии называют его «здравым смыслом».
Простая истина… Когда однажды после демонстрации одного эксперимента кто-то из присутствующих спросил: «Ну и что из этого будет?», Франклин быстро ответил: «А что будет из новорождённого ребёнка?» Была в нём какая-то великая простота. Не пугали его пустой кошелёк, бесприютность, неустроенность. Не потому не пугали, что он был выше этого, а потому, что уверен был в себе, знал: руки есть, голова на месте – остальное будет. В Филадельфии он питался одним хлебом, в Версале ел фазанов из королевского садка, но не замечал вкуса ни того, ни другого. Его смешила дорогая одежда, ордена, выверенные на тонких весах придворного этикета дозы притворных улыбок и мнимого глубокомыслия. Он поразил, ошарашил и влюбил в себя Европу прежде всего резкой своей непохожестью на всех. Успех его общественной и дипломатической карьеры прежде всего в его необыкновенной раскованности, пленительной доверительности, в непривычной людям откровенности. Он был всегда так убеждён в своей правоте, что хитрить и ловчить ему было просто смешно. Он задавал людям вопросы в лоб и отвечал, не выбирая сглаживающих выражений. И точно так, как говорил он с людьми, он беседовал с природой.