Примерно через месяц после получения письма Роберт одолжил у приятеля лошадь и поехал в Эдинбург. Той зимой город был взбудоражен «плугарем-поэтом». Робертсон, Дугалд Стюарт, Блер, «герцогиня Гордон и весь веселый мир» были его знакомыми. Подобной революции в истории литературы не найти. Нужно иметь в виду, что Бернсу тогда было двадцать семь лет; он с раннего детства вел упорную борьбу с неплодородной почвой, скверными семенами, неблагоприятной погодой, шагая по густым эйрширским мхам, ведя бороздой плуг, молотя зерно цепом; и его образование, питание, развлечения были такими же, что и у всех шотландских крестьян. Теперь он внезапно оказался среди утонченных, образованных людей. Нетрудно представить, каким был тогда Бернс, в башмаках и холщовых брюках, в синей куртке и жилете в синюю и желтую полосы, будто одетый по-воскресному фермер — рослым, твердо стоящим на крепких ногах; в лице его ясно были видны ум, проницательность и несколько меланхоличный образ мыслей, большие темные глаза «буквально светились», когда он говорил. «Больше ни у кого я не видел таких глаз, — пишет Вальтер Скотт, — хотя повидал самых выдающихся людей своего времени». С мужчинами, будь то лорды или всесильные критики, Роберт держался просто, с достоинством, без застенчивости или рисовки. Если допускал промах, у него хватало мужества продолжать, не вступая в объяснения. В этом обществе он не смущался, потому что видел людей насквозь, мог заметить скрытый снобизм у знатного лорда, а что касается критиков, то отверг их метод эпиграммой. «Эти джентльмены, — сказал он, — напоминают некоторых прях в нашей местности, которые прядут так тонко, что их нить не годится ни на ткань, ни на вязанье». Дамы, напротив, приятно удивляли его, он едва владел собой в их обществе, утратил свои донжуанские повадки; и хотя с деревенскими девушками держался совершенно непринужденно, обходился с городскими дамами в высшей степени почтительно. Одна из них познакомилась с Бернсом на балу и дала Чеймберсу словесное описание его поведения. «Его манеры не были располагающими, вряд ли, — считает она, — их можно было назвать мужественными или естественными. Казалось, он напускает на себя некультурность или простоватость, поэтому когда сказал, что музыка „красивая“, это походило на детское выражение». Такими бывали его манеры в обществе, и наверняка при малейшем сближении эта наигранность уменьшалась. Разговор его с женщинами неизменно «клонился к трогательному или смешному, что особенно привлекало внимание».
Эдинбургские магнаты (чтобы завершить этот эпизод) были благосклонны к Бернсу с начала до конца. Если б нас посетил божественный гений в подобном обличье, то легко отважусь сказать, не встретил бы ни теплого приема, ни основательной помощи. Бернс, хотя был просто-напросто крестьянином, притом с не особенно блестящим нравственным обликом, в их домах стал желанным гостем. Они дали ему много добрых советов, помогли деньгами в сумме около пятисот фунтов и, едва он попросил, нашли ему место в акцизном управлении. Бернс со своей стороны воспринял это повышение с безупречным достоинством, и с безупречным достоинством вернулся, когда пришло время, к уединенности сельской жизни. Могучий разум никогда не подводил его, и он сразу же понял, что его популярность в Эдинбурге лишь временное явление. Он написал несколько писем в высокопарном, напыщенном благодарственном тоне; однако не позволял никому посягать на свое достоинство. С другой стороны, никогда, даже на миг, не отворачивался от старых товарищей и всегда был готов предпочесть друга знакомому, будь этот знакомый герцогом. Был смелым человеком и вел бы себя точно так же в столь же затруднительных обстоятельствах. Словом, это был восхитительный выход на сцену жизни — успешный, достойный и джентльменский с начала до конца.