Но эта ночная экзотика быстро приелась и стала не на шутку досаждать. Я все не решался сделать соседке замечание, но повод вскоре представился. Мы ждали гостей, не хватало посадочных мест, и я попросту, по-житейски позвонил в соседнюю дверь одолжить на вечер стул-другой. Вынося стулья на лестничную площадку, я поблагодарил хозяйку, а заодно, залившись краской, пожаловался на ужасающую слышимость: и нам мешает, и вам, я думаю, ни к чему.
И с этой же ночи наступило затишье, и жизнь вошла бы в свою колею, но меня начала беспокоить совесть, потому что клиенты продолжали ходить и ходить – я сталкивался с ними не раз нос к носу на лестнице и в подъезде… Значит, наша жрица-надомница исхитрялась их как-то ублажать на кухне. В голове не умещается: пять с половиной квадратных метров, типовой кухонный стол под рябеньким пластиком, табуретки-раскоряки, разделочный стол, раковина, мусорное ведро под раковиной, хозяйский еще, всенепременный мясистый алоэ на подоконнике (на случай насморка)… И среди этих пасторальных декораций, рассчитанных на скромную стряпню, или приятельские посиделки за бутылкой, или, на худой конец, на супружескую перепалку, – оргии, “Камасутра” в лицах! И я-то хорош, цаца! Почивать ему, видишь ли, мешали! Будь помыслы чище, спал бы как миленький! “Зачем встревожил я спокойствие честных контрабандистов?” – мог спросить я себя вослед Печорину. Так что спать я по-прежнему не спал, а тщетно прислушивался: ночь, тишина, ни тебе притворных женских стонов, ни тебе мужского рычания, перемежаемого любовной матерщиной, – гробовая тишина.
Но скоро я заметил, что взамен ночных бередящих душу звуков появились другие – дневные и трогательные.
Я как раз пристрастился тогда то и дело крутить Баховы партиты в исполнении Гленна Гульда. И вот как-то раз я слушаю эту прекрасную музыку и слышу, что фортепьянному журчанию исподволь вторит человеческое тихое – даже не пение, а прочувствованное подвывание. В другое время я бы подумал на домашних, но дети были в школе, а жена с утра ушла по своим делам. И вдруг меня осенило, и я обмер от собственной догадки: это падшее создание подпевает Баху через стену – слышимость-то прекрасная! Высокая интеллигентско-народническая волна восторга поднялась изнутри души и перехватила мое дыхание. Не исключено, что, стесняясь перед самим собой этого сильного реликтового переживания, я вскользь подумал какую-нибудь шутейную банальность вроде “и крестьянки любить умеют”. Наверное, подобное чувство торжествующего умиления испытывали в XIX столетии разночинцы, видя своих подруг, вчерашних уличных женщин, согбенными над купленными им швейными машинками.
Я был всерьез заинтригован и на следующий день, почему-то дождавшись ухода жены, принялся проверять: не ослышался ли? Не ослышался, твою мать, – подпевает, и именно Гульду! На бетховенские фортепьянные концерты в исполнении Гилельса, на Моцарта Юдиной – ноль внимания, а от Гульда она, привереда, мигом голос подает! То-то же, наставлял я себя, и впредь не торопись с обобщениями – ну проститутка, ну оторва оторвой на беглый взгляд, а вот поди ж ты!
И, как все застольные говоруны, я бережно пополнил этой поучительной историей свой запас более или менее обаятельных баек.
А потом прошло несколько лет, и мы переехали из Замоскворечья в другое место. И как-то раз зашел к нам знакомый, меломан не мне чета. Речь вилась вокруг да около музыки и музыкантов. Среди прочего гость живописал и чудачества Гленна Гульда: как в его студии стояло телевизоров по числу телеканалов и каждый агрегат наперебой транслировал свою программу. И еще о том, как непросто давались звукооператорам записи маэстро, потому что он довольно громко мурлыкал исполняемую мелодию себе под нос, в чем, собственно, любой желающий может убедиться, поставив пластинку или диск…
Ну что же, еще одним слащавым чудом стало меньше, “низкие истины” снова взяли свое. И все равно, когда я слушаю партиты Баха, какая-то невзрослая томительная ахинея примешивается к удовольствию от этой музыки. Вот и сейчас я ее заведу.
2006
Памятник
Дядя Сережа выжил из ума и проворно не по летам вскакивает на подножку общей беседы, чтобы навязать ей свой маршрут: былинные времена, когда ложка в сметане стоймя стояла, а на рубль он обедал, и еще хватало на “Беломор” и пиво, бочковое с подогревом и солеными сушками, – двадцать четыре, вру, двадцать две копейки кружка… Теперь – пиши пропало: хозяева в смятенье, гости крадучись расходятся. Я – он и есть, дядя Сережа.