С некоторых пор я начал стесняться своей молодости, как родственника с шумными странностями, морщился, вспоминая иные фортели, и привык думать, что она была не бог весть как хороша: богемная вольница, причинившая столько огорчений нашим близким и приведшая в конце концов к гибели Сопровского. А все, неприятно беспокоящее память, имеет свойство как-то само собой из нее вытесняться. Но Сашины письма отчасти примирили меня с собственным прошлым. Даже если я не заблуждался на свой счет, скептически оценивая молодые годы, – дружество, остроумие и ненапускная веселость писем Сопровского воссоздали наше былое в лучшем, выигрышном свете. Так что часа два, потраченные на просмотр старых бумаг, и примерно месяц, ушедший на комментирование и перепечатку (в оригинале – почти все письма написаны от руки, но печатными буквами – такой у Сопровского был почерк), для меня окупились с лихвой.
Но есть еще одно обстоятельство, куда важнее приведенного выше эгоистического, заставляющее меня дорожить этой находкой и позволяющее знакомить с ней не только наших с Сопровским общих приятелей, но и посторонних заинтересованных людей.
Александр Сопровский, несмотря на свою редкостную безбытность, богемность и очевидную безалаберность, наделен был
Такие “ножницы” между частными бумагами литератора и его трудами, рассчитанными на обнародование, были в порядке вещей в XIX столетии. Это позже гипертрофированно-артистический модернизм подмял под себя художника целиком, включая и его частную жизнь (иногда, на мой вкус, в ущерб чувству меры).
Александр Сопровский эту свою старомодную странность хорошо сознавал, потому что сам ее выбрал. Он действительно был человеком не от мира сего, но не в расхожем смысле: не Паганелем и не “человеком рассеянным с улицы Бассейной” – а был он как бы пришельцем из благородного прошлого в плебейское советское настоящее. А прошлое – Золотой век чести и благородства – взялось из книг и размышлений и стало натурой Сопровского, причем не второй, а первой и единственной. Поэтому примелькавшееся и даже мазохистски-родное советское убожество – хрущобы, очереди, трамвайные перепалки – порождало в нем недоумение и сарказм, с головой выдававшие в нем чужака, чуть ли не шпиона.
Ставить рядом понятия или реалии из двух диаметрально противоположных миров: идеальной отчизны и, так сказать, и. о. родины – СССР, стало его довольно употребительным способом шутить. Одно время Сопровский ночами работал бойлерщиком в поликлинике на окраине Москвы. Мне случалось навещать его на трудовом посту. Чем свет, по окончании смены, мы с боем втискивались в автобус и ехали в сторону центра и пива. Нервируя меня, Сопровский начинал громогласно скандировать: