Вечер кончается. Осторожно сдираю с лица липкую травку… В щиколотку щиплет малявка: сладок мне рыбий слепой поцелуй. В лиловеющей зыби — узел огненных струй; и плыву я, горю, глотаю зарю вечеровую.
А теперь, в бесприютном краю, уж давно не снимая котомки, качаю-ловлю я, качаю-ловлю строки о русской речонке, строки, как отблески солнца, бессвязные…
Ведь реки — как души — все разные… Нужно, чтоб соседу поведать о них, знать, пожалуй, русалочий лепет жемчужный, изумрудную речь водяных…
Но у каждого в сердце, где клад заковала кочевая стальная тоска, — отзывается внятно, что сердцу, бывало, напевала родная река….
1924 АЛЕКСАНДР САЛТЫКОВ. ОДЫ И ГИМНЫ
Изд. “Милавида”. Мюнхен.
Это — книга искусных стихов, в меру охлажденных, часто очень звучных, изредка простых и прекрасных. Муза поэта живет в те века, когда люди писали на воске и склонны были придавать эпическое значение мелочам жизни и природы. Сапфики, алкаики, гликоники, асклепиады и всякие разновидности гекзаметра — вот какие мудреные размеры воскрешает автор “Од и гимнов”. Из отдельных стихотворений безукоризненно хороши два: “Сыро” и “Лен берут”, оба состоящие из сапфических строф. По примеру древних поэт берет темы из деревенской жизни:
Отметим прекрасную сапфическую спазму, после “косу”. Вообще говоря, Салтыков легко поддается звуковому очарованью, и тогда возникают такие великолепно-звонкие стихи:
Поэт играет не только именами богов и названиями древних стран, но и названиями ботаническими, свежо рифмуя аристолокия — глубокие, никтернии — вечерние, дали — азалий. Очень хорошо в одном месте:
— и приятно, когда вместо “георгина” поэт говорит “далия” (Dahlia).
В сборнике есть и философские стихи, и политические, и “современные”. Последние не хуже и не лучше тютчевских стихов на злобу дня. Особняком стоит, однако, стихотворение (январь 1917) о черном пуделе (гетевском), недвижно сидящем на мосту в хлопьях снега. Хороши и строки, посвященные “футуристам”.
Закрывая книгу, испытываешь приятное чувство, словно проделал ряд гармонических, плавных движений на свежем воздухе, и, ободренный благородными ритмами, забываешь посетовать на мелкие промахи автора, — на вялость некоторых стихов, не спасаемых игрой эрудиции, — и на две-три строки такой “русской латыни” (не лишенной, впрочем, своеобразной прелести): “Немного тают в золоте вечера стволы каштанов”…
1924 БРАЙТЕНШТРЕТЕР — ПАОЛИНО
Все в мире играет: и кровь в жилах у возлюбленного, и солнце на воде, и музыкант на скрипке.
Все хорошее в жизни: любовь, природа, искусства и домашние каламбуры — игра. И когда мы действительно играем — разбиваем ли горошинкой жестяной батальон или сходимся у веревочного барьера тенниса, то в самых мышцах наших ощущаем сущность той игры, которой занят дивный жонглер, что перекидывает из руки в руку беспрерывной сверкающей параболой — планеты вселенной.
Люди играют с тех пор, как существуют. Бывают века — каникулы человечества — когда люди особенно увлекаются играми. Так было в прежней Греции, в прежнем Риме и в современной нам Европе.
Ребенок хорошо знает, что для того, чтобы всласть поиграть, нужно играть с кем-нибудь или по крайней мере вообразить кого-нибудь, раздвоиться. Иначе говоря, нет игры без соревнования; потому-то некоторые игры, как, например, гимнастические фестивали, когда полсотня мужчин или женщин чертят на плацу общие фигуры одинаковых движений, кажутся пресными, будучи лишены того главного, что придает игре восхитительную, волнующую прелесть. Потому-то так смешон коммунистический строй, при котором все обречены делать все одну и ту же скучноватую гимнастику, не допускающую, чтобы кто-нибудь был стройнее соседа.