После этого разговора каждое хрупкое существо, которое я встречала в этом городе и в других городах, напоминало мне о Варгизе и о сыне Варгиза, о том, как он пытался распутать шарф, сидя в кресле отца; я чувствовала свою вину и понимала – медленно, постепенно, – как сострадание неотделимо от вины, а вина – от сострадания, что чужое страдание понимаешь, как бы чудовищно это ни звучало, только если сама его причинила, а иначе оно – только пустой звук.
Варгиз вынул телефон, чтобы сфотографировать медный чайник посередине стола. Мне захотелось отнять у него телефон, чтобы заставить смотреть только на меня и слушать меня внимательно.
Расскажи мне еще про семинарию.
Что тебе рассказать? Названия курсов? Я тебе уже говорил.
Названия курсов там, наверное, не сменялись со Средних веков. Как и фасон ряс.
Это правда. Вот, помню, однажды мы сбежали из общежития и пошли в кино. До сих пор помню, как фильм назывался: «Рангина». Про девушку, которая хочет стать актрисой. Она показалась мне тогда такой красивой, что я, не выходя из кинотеатра, решил, что монахом я никогда не стану.
Ты, Варгиз, можно сказать, успел пожить в Средневековье. А потом вступил в компартию. Так что в безумной утопии двадцатого века ты тоже пожил. Из Средневековья – в мир пятилеток и солидарности мирового пролетариата.
Но я понимала, что теперь Варгиз жил уже в третьем по счету мире, мире новейших технологий и либерального капитализма. Он жаден до этого мира, до айфонов и Фейсбука точно так же, как был жаден до Бога, до молитвы и до катехизиса. С тем же жаром он бросился когда-то в коммунизм, штудировал Маркса и Энгельса, рубил воздух рукой, выступая на собраниях, и верил, что их дело правое, что мировой пролетариат одержит победу над эксплуататорами. Теперь его занимают Инстаграм, Твиттер, Фейсбук, он выставляет фотографии и комментирует текущие события, с жадностью подсчитывает количество лайков. С таким же аппетитом он набросится сейчас на мясо и на рис. У него большой рот, которым он жадно целует, и сияющие от слез глаза. Даже грусть его была похожа на жажду.
Варгиз показал мне, как есть по-индийски, используя хлеб вместо вилки. В его глазах уже не было грусти. Он ел быстрее обычного, я заметила, как он бросил взгляд на часы, и вспомнила женщину с проходной общежития, слишком красивую для вахтерши, ярко накрашенную и завитую, у нее были ярко-желтые волосы и голубые веки, я с детства не видела, чтобы так красились. Я представила ее в постели Варгиза, она бы согласилась, наверное, если бы он позвал ее. Может быть, это она стучала каблуками по лестнице и она звонила в дверь, и если жена Варгиза в эти выходные видела ее на проходной, то наверняка подумала то же самое, ведь если она подозревала его в изменах, то должна была подозревать каждую красивую женщину, которая встречается на его пути. А вахтершу невозможно было не заметить, она смотрела, полуоткрыв рот и полуприкрыв веки, на каждого, кто входил в это общежитие или выходил из него, у нее был зовущий, как мне теперь казалось, взгляд, не может быть, чтобы Варгиз ее не заметил. Может быть, сегодня ночью у них свидание, и поэтому он смотрит на часы, поэтому говорит официанту: «Счет, пожалуйста», хотя мы еще не допили наших бокалов, он спешит вынуть карточку и расплатиться.
Пойдем?
Я киваю и надеваю куртку, проклятая зима, я оделась бы гораздо красивее, если бы не холод, я была бы элегантна и уверена в себе, если бы не шапка, шарф, варежки, куртка, два свитера, сапоги.
Варгиз шел молча. Он позволил мне взять его за руку.
О чем ты думаешь, спросила я.
О сыне, ответил он.