Я познакомился с Ахматовой осенью 1959-го, мне исполнилось 23 года. Были общие знакомые, повод нашелся. К тому времени я уже несколько лет писал стихи, мне хотелось, чтобы Ахматова услышала их. И мне хотелось, чтобы они ей понравились…
Женщина, открывшая мне дверь, и гостья, в эту минуту уходившая от нее, и седой улыбающийся господин, встретившийся в коридоре, и девушка, промелькнувшая в глубине квартиры, показались мне необыкновенными, необыкновенной внешности, носящей печать и тайну причастности к ее жизни.
Женщина, впустившая меня в квартиру, внесла блюдечко, на котором лежала одинокая вареная морковка, аккуратно очищенная и уже немного подсохлая. Может быть, такова была диета, может быть, просто желание Ахматовой, или следствие запущенного хозяйства, но для меня в этой морковке выразилось в ту минуту ее бесконечное равнодушие – к еде, к быту, чуть ли не аскетичность, и одновременно ее неухоженность, и даже бедность…
Бездомность, неустроенность, скитальчество. Готовность к утратам, пренебрежение к утратам, память о них. Неблагополучие, как бы само собой разумеющееся, не напоказ, но бьющее в глаза. Не культивируемое, неспутанные волосы, ненамеренное занашивание платья до дыр. Не поддельное – «три месяца уже не дают визу в Париж». Неблагополучие как норма жизни…
Ахматова говорила, что сколько она ни встречала людей, каждый запомнил 14 августа 1946 года, день постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», так же отчетливо, как день объявления войны. Это был первый послевоенный год, и меня отправили к родственникам в маленький латвийский город Лудзу (Люцин), подкормиться. Дом тетушки стоял на площади, прямо против него, через тротуар, располагалась деревянная трибуна, мимо которой по праздникам проходила демонстрация. Мне было 10 лет, я лежал на горячих от солнца крашеных досках трибуны и что-то читал, когда с газетой в руках появился двоюродный брат, рижанин, старшеклассник, и, изображая строгость, проговорил: «Что это у вас в Ленинграде за безобразие творится, распустились!» Я стал читать газету и даже в такой специфической подаче уловил пленительность и, как я сейчас бы сказал, драматизм, а потому и правду стихов, приведенных обрывками, почувствовал притягательность фигуры, в которую летели камни. И конечно же, у меня не было никаких сомнений в том, что после постановления Ахматова навеки сгинула.
Словом, идя на Красную Конницу, я ждал встречи с великой, несдавшейся, таинственной, легендарной женщиной, с Данте, с поэзией, с правдой и красотой – встречи, которой «не может быть», – и эта встреча случилась. Разочарования не было.
Анатолий Найман. «Рассказы о Анне Ахматовой», М, 1989, стр. 5-13