Однако даже и в тех случаях, когда (как, например, в случае с Пастернаком) необходимость переоценки сама по себе не вызывает ни малейших сомнений, конкретные формы, которые принимает у нас это благодетельное возвращение к реальности часто выглядят весьма неуклюже и даже уродливо.
Не так давно в очерке о жизни и судьбе Сергея Адамовича Ковалева («Евгения Альбац. «Чужой, «Известия», 25 августа 1995 года) был рассказан такой эпизод:
В стародавние времена сыну Ковалева в школе дали задание написать сочинение на тему «За что я люблю Родину». Он начал с эпиграфа: «Люблю отчизну я, но странною любовью», дальше написал: «Я люблю свою Родину за то, что в России всегда были такие люди, как Герцен, Солженицын, Ахматова». Учительница поставила ученику «двойку»: «Ты неправильно раскрыл тему. Это Лермонтов мог любить Родину «странною любовью», а ты, Ковалев, не можешь». Мальчик возразил: «Вы неправильно сформулировали тему сочинения, надо было так: «За что вы, Татьяна Сергеевна, любите свою Родину», тогда бы я написал так, как вы этого хотите».
Мальчик, безусловно, был прав.
Но случай этот произошел, как пишет автор очерка, в стародавние времена.
А вот несколько эпизодов из времен нынешних. Просмотрев оглавление недавно вышедшей книжечки «100 сочинений для школьников и абитуриентов», я с удовольствием отметил, что рядом с прежними, традиционными темами школьных сочинений появились новые, недавно еще совершенно немыслимые. Но тут же в этой бочке меда обнаружилась и немалая толика дегтя. Сочинение о творчестве Александра Солженицына называется: «Мой любимый писатель». Сочинение о стихах и песнях Владимира Высоцкого – «Мой любимый поэт». Что же касается Пастернака, то ему повезло больше всех: сочинение, в котором рассказывается о его жизни и творчестве, озаглавлено так: «Мой любимый поэт и писатель».
Автор предлагаемых текстов таким образом как бы заранее исключает возможность, при которой школьник (или абитуриент) может высоко ценить художественные и гражданские заслуги литератора, о котором он пишет, и в то же время вовсе не считать его своим любимым писателем. В случае же с Пастернаком он даже отнимает у него право считать Бориса Леонидовича своим любимым поэтом, не считая его при этом своим любимым прозаиком. Как говорится, пришел в армию – будь добр! За тебя уже решили, кто отныне будет твоим любимым писателем, кто любимым поэтом, а кто – и тем и другим в одном лице. И нечего умничать.
Анонимная брошюрка «Сто сочинений», быть может, и не заслуживала бы такого пристального внимания. Это ведь уровень, так сказать, обывательский. Но самый этот тип мышления характерен отнюдь не только для обывательского, «школьного» мышления. С такой же определенностью он проявляет себя и на самых высоких, «элитарных» уровнях общественного сознания.
1
Имя Пастернака стало символом предельной, тотальной несовместимости с изуверским ликом сталинского государства задолго до того как поэт вступил на путь открытой конфронтации с советской властью. Впервые столкнул эти два имени («Сталин» и «Пастернак») Наум Коржавин в 1945 году. Строки, о которых идет речь, мгновенно стали знаменитыми именно благодаря столкновению, сшибке этих двух имен. Но характерно при этом, что тотчас принявшая и подхватившая их стоустая молва тут же их переиначила. У Коржавина Сталин в этом стихотворении представал как человек, «воплотивший трезвый век», и только поэтому «не понимавший Пастернака». Неспособность понять
Пастернака трактовалась поэтом не как ущербность, а как суровая необходимость, как некий знак жестокой реальности, которой нынче не до поэзии:
Хотелось жить, хотелось плакать,
Хотелось выиграть войну.
И забывали Пастернака,
Как забывают тишину…
Казалось, что лавина злая
Сметет Москву и мир затем.
И заграница, замирая,
Молилась на Московский Кремль.
Там, но открытый всем, однако,
Встал воплотивший трезвый век
Суровый жесткий человек,
Не понимавший Пастернака.
Молва переиначила эти строки на свой лад, придав поэтической антитезе Коржавина недостающую ей примитивную, грубую ясность: