В своей книге «Поэтика Осипа Мандельштама» О. Ронен, конечно, не мог обойти знаменитую, как принято ее называть, «эпиграмму» Мандельштама на Сталина. (Слово «эпиграмма» я тут взял в кавычки, поскольку эта «эпиграмма», как пренебрежительно именовали это стихотворение некоторые современники, на мой взгляд, несет в себе заряд огромной поэтической силы.) Образ тирана, запечатленный в этих шестнадцати строчках, при всей своей лубочности («Тараканьи смеются усища и сияют его голенища») словно вырублен из цельного куска и по-своему монументален. («Его толстые пальцы, как черви, жирны, и слова, как пудовые гири, верны…», «Как подковы кует за указом указ, – кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз…»). И даже одного только первого двустишия, в котором отчаяние поэта отлилось в чеканную и емкую поэтическую формулу («Мы живем, под собою не чуя страны, наши речи за десять шагов не слышны…») было бы довольно, чтобы поставить это стихотворение в один ряд с пушкинскими строчками: «Беда стране, где раб и льстец одни приближены к престолу…» и лермонтовским: «Страна рабов, страна господ».
По-разному можно относиться к этой мандельштамовской «эпиграмме». По-разному можно ее и анализировать.
Омри Ронен в своей книге делает это так:
В ней Мандельштам возродил традицию фольклоризованной гражданской сатиры XIX века с той постановкой «русского голоса», которая вызывает в памяти, в первую очередь, «народный стиль» гр. А.К. Толстого. Своим ритмико-интонационным строем, риторикой негодования, смягченного просторечивым юмором и позой простодушного изумления, и несколькими конкретными деталями эти знаменитые стихи восходят к не менее знаменитой «песне» Толстого «Поток-Богатырь». Сходство между некоторыми строками можно указать вполне отчетливо:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны…
Там припомнят кремлевского горца,
А вокруг него сброд тонкошеих вождей…
Что ни казнь у него, то малина.
Ср.:
Под собой уже резвых не чувствует ног…
И пытает у встречного он молодца:
«Где здесь, дядя, сбирается вече?»
Но на том от испугу не видно лица:
«Чур меня, – говорит, – человече!»
Обожали московского хана
А кругом с топорами идут палачи,
Его милость сбираются тешить,
Там кого-то рубить или вешать.
Этот подтекст, кажется, объясняет, почему строка о душегубце и мужикоборце была исключена Мандельштамом из окончательной версии стихотворения: она могла напомнить об оскорбительно прозвучавших бы теперь шуточках Потока: «Есть мужик и мужик: / Если он не пропьет урожаю, / Я тогда мужика уважаю»; «Ведь вчера еще, лежа на брюхе, они / Обожали московского хана, / А сегодня велят мужика обожать» и т. п. [51]
Сопоставление это не только абсурдно. В данном случае оно еще и оскорбительно. И дело тут не только в том, что исследователь тут попал пальцем в небо, что А.К. Толстой со своим богатырем Потоком тут совершенно не причем. Сопоставление это – помимо чудовищных по своей бестактности (по отношению именно к этому стихотворению) словечек: «риторика» и «поза» – коробит тем, что в нем особенно резко, не просто в комической, а именно в оскорбительной форме проявился коренной порок всех этих интертекстуальных анализов, за которыми – хочет этого аналитик или не хочет – стоит убеждение, что стихи рождаются от стихов. На самом же деле они рождаются от травм, ушибов, ссадин и кровоподтеков, которые оставляет в душе поэта (а нередко и на его теле) жизнь.
Стихотворение Мандельштама «Мы живем под собою не чуя страны…» не просто крик. Это – вопль отчаяния, рожденный каждодневными, ранящим его душу столкновениями с той жизнью, какой ему – и его современникам – выпало жить.