В Серебряном Бору, у въезда в дом отдыха артистов Большого театра, стоит, врытый в землю, неуклюже-отесанный, деревянный столб. Малярной кистью, небрежно и грубо, на столбе нанесены деления с цифрами – от единицы до семерки. К верху столба прилажено колесико, через которое пропущена довольно толстая проволока. С одной стороны столба проволока уходит в землю, а с другой – к ней подвешена тяжелая гиря.
Сторож дома отдыха объяснил мне:
– А это, Александр Аркадьевич, говномер… Проволока, она, стало быть, подведёна к яме ассенизационной! Уровень, значит, повышается – гиря понижается… Пока она на двойке-тройке качается – ничего… А как до пятерки-шестерки дойдет – тогда беда, тогда, значит, надо из города золотариков вызывать…
Мне показалось это творение русского умельца не только полезным, но и весьма поучительным. И я посвятил ему философский этюд, который назвал эпически-скромно: «Пейзаж» [38] .
Как видим, «говно» у Галича – самое что ни на есть натуральное. То есть оно, конечно, и символическое тоже – недаром это свое стихотворениеж, озаглавленное «эпически скромно» («Пейзаж»), поэт назвал «философским этюдом». Но натолкнуло его на мысль об этом философском этюде вполне реальное изобретение вполне реального русского умельца.
Что же касается грустной сентенции Кибирова («Распадаются основы, расползается говно»), то его на этот его философский вздох натолкнули совсем иные образы и ассоциации: Черненко, Хрущев, Ильич, Крупская. И «говно», которое у него «расползается», – это уже совсем иное, чисто символическое говно: говно обанкротившихся, протухших идей, обанкротившихся, канувших в Лету исторических фигур и персонажей.
Тут я совсем было уже собрался выйти на обобщение, заключив этот пример рассуждением о том, что пытаться установить генетическую близость двух разных художественных текстов, основываясь на одном-единственном слове, выловленном в каждом из них, все равно, что – в математике – строить экстраполяцию по одной точке.
Но тотчас же всплыло в памяти одно очень точное наблюдение, где опознавательным знаком безусловного генетического родства двух, казалось бы, очень далеких друг от друга поэтических отрывков тоже стало одно слово.
Наблюдение это было сделано не структуралистом, и не постструктуралистом. Разве что – постмодернистом. Но и постмодернизм автора этого наблюдения тут тоже не при чем. Меткость его наблюдения объяснялась тем, что он был поэтом. То есть – тонкостью и изощренностью его поэтического слуха.
Поэтический отрывок, ставший объектом этого пристального наблюдения, принадлежал Борису Леонидовичу Пастернаку. А наблюдателем – или, лучше сказать, дегустатором, смакующим впервые услышанный им этот поэтический текст, был Валентин Петрович Катаев.
История эта описана в романе Катаева «Алмазный мой венец», и Пастернак, как вы, конечно, помните, выведен там под именем мулата.