Для меня, вообще говоря, ничего не изменилось, мне нечего было терять… в собственно литературном смысле слова. Внешне изменилось то, что никто ко мне не придет, не отнимет у меня рукопись, не потащит меня на допрос. Это, конечно, немалое приобретение… Но основные принципы работы, то, что вытекает из особенностей личности, – все это, естественно, осталось. Я был одиночкой там, остался одиночкой и здесь. Я, в сущности, работаю в безвоздушном пространстве. Конечно, я издал несколько книг, время от времени печатаю статьи, но я не представляю себе, кто это все читает, читает ли это кто-нибудь вообще.
Да, конечно, многое тут объясняется индивидуальными особенностями характера – тем, что принято называть экзистенцией, то есть коренными, сущностными свойствами личности.
Но было тут и другое.
За этим образом поведения лежала сложившаяся, выношенная, во всех своих подробностях и деталях продуманная концепция.
Эту концепцию Борис Хазанов впервые изложил очень давно в одном частном письме, адресованном безвестному молодому литератору. Письмо представляло собой документ в известном смысле программный. Оно даже было несколько торжественно озаглавлено: «Письмо к писателю». Но, в полном соответствии с характером автора и исповедуемой теорией, так и осталось частным письмом и, насколько мне известно, никогда и нигде не публиковалось.
В этом «Письме» автор развивал свою любимую мысль, которую он частенько повторял в наших с ним постоянных разговорах на литературные темы. Речь шла о так называемой неклассической литературе и ее связи с неклассической физикой. Классический роман XIX века он сопоставлял с картиной мира, описанной Ньютоном, уподоблял его ньютоновской, компактной, прочно устроенной вселенной, где все происходит точно в соответствии с законами, где все будущее строго зависит от всего прошедшего.
В те времена предполагалось, что существует некоторый общеобязательный объективный мир и некоторая идеальная точка зрения, с которой этот мир может быть созерцаем наиболее совершенным образом: это и есть точка зрения художника. Время в этом мире было чем-то безусловно объективным, то есть протекающим для всех с одной и той же скоростью, что доводилось до сознания читателя при помощи классической линейной последовательности изложения: все следствия происходили после причин, герои никогда не умирали прежде, чем родиться. («Время в моем романе расчислено по календарю», – заверял читателей своего «Онегина» Пушкин.)
И вот эта уютная, прочно и толково устроенная вселенная рухнула.
Великой революции в физике соответствует столь же грандиозная революция в искусстве. И подобно тому как эта первая революция связывается обычно с именем Эйнштейна, так вторая по праву должна быть связана с именем Достоевского. Именно Достоевским, утверждает Борис Хазанов, был впервые дискредитирован объективный мир, а вместе с ним и всезнающий, всевидящий, всепонимающий мироо-писатель. В старом романе художник был подобен творцу, единодержавному богу: он незримо присутствовал везде, но его не было видно. Он воплощал ту идеальную точку зрения, с которой видно все: весь мир и все души. И никому не приходило в голову спросить: а откуда автор знает, о чем думала Анна Каренина за миг до смерти, ведь она ни с кем не успела поделиться этими мыслями? Такой вопрос не мог даже и возникнуть: на то он и автор, чтобы знать самые сокровенные мысли созданных им персонажей.
И вот этот бог исчез. И точка зрения, с которой отныне имеет дело читатель, уже, оказывается, вовсе для него не обязательна, потому что вдруг, нежданно-негаданно выяснилось, что нет на свете истины, одинаковой для всех: любая точка зрения более или менее случайна. И время, бывшее в старом, классическом романе единым для всех, теперь для разных персонажей протекает по-разному. Романист XX века обращается с временем весьма свободно: он то сгущает его, то растягивает…
Я не стану более подробно излагать суть этой концепции современного искусства: полагаю, что даже в этом моем довольно неуклюжем изложении основная мысль Б. Хазанова достаточно ясна. Стоит, пожалуй, только добавить, что «Письмо», в котором он излагал эти свои соображения, было подлинным гимном вот этой самой новой, неклассической прозе, в которой «мир предстает перед нами искривленным и поначалу кажется иррациональным. Но этот мир, в котором читатель чувствует себя заблудившимся, как Дант, потерявший Вергилия, пронзительно правдив».