«Когда вчера осталась одна в вагоне, я вдруг так затосковала, что хотела из Тулы опять вернуться в Ясную. Потом стало мне жутко, не людей, а себя. Показалось, что я тут, в купе, умру, что у меня голод сделался, а есть нечего, что я в темноте останусь, а зажечь нечего, что я упаду и убьюсь – дверь выхода так близко – и всякий вздор. Начала я читать свой глупый французский роман, стояла у открытого окна и озябла. Когда стало холодно и темно, я легла и стала вся дрожать и решила, что я простудилась и умру».
Приступ сродни толстовскому «арзамасскому ужасу», но у Льва Николаевича за «ужасом» следует открытие новых жизненных пространств, для Софьи Андреевны ее ужас – периодическое сумасшествие.
Подчас неуравновешенность Софьи Андреевны выказывается в энергичном «безумном» действии или в желании совершить его. Еще в первую пору семейной жизни, когда увидела в Ясной крестьянку Аксинью, прежнюю любовь Льва Николаевича, признается в дневнике: «Мне кажется, я когда-нибудь себя хвачу от ревности… И просто баба, толстая, белая, ужасно. Я с таким удовольствием смотрела на кинжал, ружья. Один удар – легко. Пока нет ребенка. И она тут, в нескольких шагах. Я просто как сумасшедшая». Тогда же ей снится сон: «Я откуда-то достала ее
Почти полвека спустя, в 1909-м, Софья Андреевна находит давнюю (1889–1890 годов) повесть Толстого «Дьявол», в которой отразилась эта его любовь к крестьянке. И снова ее охватывает то же «страшное бешенство»: не в силах себя сдержать, она набрасывается с обвинениями на 8 1-летнего старика-мужа. «За завтраком Соня была ужасна, – пишет Толстой в дневнике. – Оказывается, она читала “Дьявол”, и в ней поднялись старые дрожжи, и мне было очень тяжело».
Маковицкий рассказывает об этом приступе подробнее: «Софья Андреевна сегодня охвачена злом: гневно, злобно упрекала Л.Н. за повесть, которую нашла в его столе и которую он и не помнил, что и когда ее писал. Кричала на Л.Н., что пишет «такие глупости» о женщинах, хотя в той повести как раз о женщинах особенно дурного нет – и о себе… Расстроила Л.Н. Кроме того, ходила к нему жаловаться целый день на народ, на баб, что носят траву через сад, топчут траву… И потому… запрещает им ходить через сад; потом из-за мужика, который спилил пять сухих лип и ободрал на лыко три молодые в гуще в овраге и т. д. и т. д. Взбудоражила весь дом, особенно Александру Львовну, своей злобой и лганьем». Очевидно, что репрессии против «народа» – против баб, против мужика – применены как орудие пытки для Льва Николаевича.
В критических ситуациях у Софьи Андреевны почти непременно возникает мысль о самоубийстве. Она, по ее же признанию, чувствует, что не в силах этого сделать, но само обдумывание такой возможности вместе и горячит, и утешает ее.
Когда Лев Николаевич объявляет, что решил отказаться от прав на свои последние сочинения, она бежит на железнодорожную станцию: чтобы «убиться», подобно героине романа; по дороге ложится отдохнуть в тени. «Убиваться» ей уже не хочется, но стыдно (ее слово) вернуться, не исполнив своего намерения. Она дает уговорить себя и отвести домой.
С годами угроза самоубийства все чаще становится средством воздействия на окружающих.
Летом 1909 года Толстой получает приглашение выступить на Конгрессе мира в Стокгольме. Софья Андреевна не желает этой поездки. С ней происходит истерика, после бурной сцены она запирается у себя в комнате, домашние страшатся, что она отравится. Ее тяжелое душевное состояние сопровождается болями в сердце, слабым пульсом, одышкой, невралгией плеч и рук, бронхитом, жаром. Сама Софья Андреевна – и это весьма любопытно – убеждена, что ее «болезнь с невралгиями», как большинство болезней вообще, «душевного происхождения».
Ничего с собой поделать она не может, не спит ночи, говорит о смерти, о заговоре, о том, что доктор Маковицкий ее отравил. Спустя несколько дней, едва Лев Николаевич заводит речь о поездке в Швецию, Софья Андреевна снова впадает в истерику, хочет, или делает вид, что хочет, отравиться морфием, подносит к губам пузырек: «Говори, поедешь или не поедешь?» – Лев Николаевич вырывает у нее пузырек.
Она объявляет домашним: «Вот так и буду сидеть, не раздеваясь и не ложась, пока Конгресс не кончится. Он – зверь, он проповедует любовь, в нем никогда не было ни крошечки любви. Хорошо бы он умер». Но наутро решает ехать вместе с мужем, и теперь вся ее забота о платьях: осенние – еще рано, а шить новые уже не успевает.
Лев Николаевич решает отказаться от поездки: «Пошел и сказал ей. Она жалка, истинно жалею ее. Но как поучительно. Ничего не предпринимал, кроме внутренней работы над собой. И как только взялся за себя, все разрешилось».
Маковицкий: «Вечером пришла, как ни в чем не бывало, перебивала и щебетала, как всегда, когда говорил Л.Н.»