Зачем вести долгие обозы, гнать каторжников, содержать ямы, чистить волоки — охранять границу, которой, в сущности, нет? На огромном отдалении и лик государев выглядит не так грозно.
В посольском дворе в Китай-городе — в доме на три этажа с башенками и узкими балкончиками — военный немец прогуливался в кафтане сером и с позументами. В широких штанах, на одной ноге полусапожек гармоникой.
Подолгу смотрел с балкончика в глубину квадратного двора с глубоким колодезем посредине. Бормотал: «Майн Гатт!».
Ефиоп тут же отвечал: «Абеа?».
Снаружи почти как человек, только щеки, как уголь, и глаза сверкают.
Маленький ростом, а ел ужасно. Много и скоро ел. Лебедя к столу подавали с уксусом, с солью, с перцем, так ефиоп ножом отхватывал куски так, будто торопился, что сейчас все встанут и уйдут.
И как бы призывал всех уйти.
Якунька даже утешал:
— Сиди, дядя!
Старый боярин Трубецкой, самим государем назначенный быть при немце, смотрел на черного с упреком. Ни о чем таком не спрашивал. Только раз, губу оттопырив, гордость врожденную переборов, спросил:
— Бреешь бороду?
Какая там борода?
Но немец ответил за ефиопа в утвердительном смысле, потому князь кивнул: «И это по-нашему». Видно было, что боится молодого царя до судорог. При нем ведь сейчас больше иноземные офицеры, драгуны, рейтары. А свои — купчишки, всякие дьяки безродные, мелкий подлый народ, пронырливые откупщики. Слухи ходят, что скоро в приказах нерадивых подьячих будут накрепко привязывать к скамьям веревками. Чтоб работали в меру сил.
Вздыхал.
Вспоминалась жизнь при Алексее Михайловиче.
При Тишайшем царе вставал с восходом солнца. Долго расчесывался, пятерней трогал бороду, смотрелся в тусклое зеркальце, засиженное мухами. Поохав, омыв лицо, отправлялся во дворец. Там время проводил неспешно — по старинным московским часам. К вечеру, притомившись, шли в церковь.
Все неторопливо. Все с уважением.
А ныне в дворцах иноземцы, как козлы, пританцовывают.
На них нитяные полосатые чулки, башмаки с пряжками, парики короткие.
А то строгий указ вышел: «По примеру всех христианских народов — считать лета не от сотворения мира, а от рождества Христова в восьмой день спустя, и считать новый год не с первого сентября, а с первого генваря сего 1700 года». И тем же указом сурово стребовано, чтобы в знак нового столетнего века в полном веселье друг друга поздравлять с новым годом. По всем улицам у ворот учинять украшения из срубленных деревьев и веток сосновых, еловых, можжевеловых. Людям скудным — и тем хотя бы какую ветку ставить над воротами. А по дворам палатных, воинских и купеческих людей обязательно чинить стрельбу из небольших пушечек или ружей, даже жечь смоляные бочки.
Задымили Москву.
От боязни всего иностранного князь бледнел.
Истинное уважение требует неторопливости, а молодой царь — длинный, дергающийся, вихлястый, не терпит медлительности. Может париком при всех отхлестать. Помня это, князь Трубецкой, садясь с немцем за стол, выкладывал перед собой длинный список «здоровий», чтобы ничего и никого не пропустить. Пили с немцем так истово, будто винцо для того дано, чтобы поскорей повалить человека под стол. Произнося что-то, князь машинально поглаживал пальцами обритое лицо, поглядывал на одноногого с отчаянием. Вот уселся, выставил деревяшку. Совсем черная, в царапинах там, где выглядывает из-под штанины. Видно, что побывала в воде, в огне — везде побывала. С тайным страхом думал: просто так человек ногу не потеряет, значит, было
И имя нечеловеческое — Джон Гоут.
Говорят, отличился во многих сражениях.
А теперь вот приглашен для отправки в Сибирь — там навести порядок.
С некоторых пор на восточной окраине воры и разбойники, как псы, висят на ободранном подоле государева кафтана. Обозы стали приходить пустые. От чюхчей, от одулов, от шоромбойских мужиков и олюбенцов вместо чудесной мяхкой рухляди везут никому не нужных искалеченных стрельцов. В Разбойном приказе одно время думали: это вдруг забаловали дикующие. Но поймали одного вора — свой! Поймали другого — свой! Третьего поймали, все полны удивления — опять свой! Из беглых. Говорит по-русски, знамение кладет, ругается — совсем озлобился. На дыбе, отхлестанный огненным веничком, признался в воровстве, рассказал, что за рекой Леной, в лесах и ниже — в плоской сендухе, все равно богатой песцом и соболем — заправляет теперь некий Семейка. Тоже из беглых. Рябой. Жил на севере, был взят в стрельцы, службу оставил самостоятельно. Баловал в российских лесах, ушел в Сибирь. Государя совсем не признает, говорит — заменили государя немцы, не будем такому служить, наоборот, будем жить свободно! Всем объявил войну.
А гарнизонов на дальних реках мало.
Пошлешь кого воевать Семейку, он к нему и перекидывается.
Якунька глазел то на князя, то на немца. Прислушивался. Пил как монстр. Незаметно пинал под столом маленького ефиопа.
«Абеа?»
«А то!»