— Совершенно верно, товарищ старшина! — ответил Петр, втайне радуясь, что один из ротных начальников знакомец, можно сказать, свой человек, на снисходительность которого рассчитывай в трудную минуту.
— Коли так, — сказал Вознюк, — то спрос со старого знакомого должен быть втройне. А? Погоняю!
Речь у Вознюка была негромкой, ровной по тону, но свое знаменитое "а?" он произносил, будто взрывая этот тихий, ровный тон. Не привыкшие к взрывному, рявкающему "а?" вздрагивали.
Но Глушкова он погонял, это точно.
То есть что значит погонял? Как уразумел впоследствии Петр, все было нормально. С армейской точки зрения, которая должна была стать единственно определяющей. Во всяком случае, на время службы. А старшина заставлял его перестилать койку, подтягивать поясной ремень, расправлять гимнастерку сзади, перечищать сапоги, перешивать подворотничок, отдавать честь — по нескольку раз, повторять приказания — по нескольку раз. Если Петр артачился, Вознюк спокойно и ровно напоминал ему про обязанности бойца Красной Армии, рявкал: "А?" — потом опять тихо заканчивал:
— А теперь получи нарядик вне очереди…
По внеочередному наряду выпадало чистить картошку на кухпе, мыть полы в казарме и — о ужас! — в уборной. Сначала Петр считал себя чуть не жертвой старшинских придирок, затем уяснил: так Вознюк поступает и с остальными первогодками. Он их гонял. Позже Петр еще уяснил: старшина приучал их к элементарному армейскому порядку, в котором находилось местечко и для уборки сортира. Приучал прямолинейно, грубовато, по-мужски. То есть он считал их за мужчин, а не за мальчиков, полагая, что мальчики кончились в тот час, когда переступили порог казармы. Справедливо, если не вдаваться в тонкости. Но Евдокиму Артемьевичу не до тонкостей. А может, в армии они и не нужны?
Это вам не институт благородных девиц. Ну, девиц, тем более благородных, у Петра не было, институт остался в прошлом, Бауманский институт. Бог с ним. И будем считать, что стал мужчиной.
Еще бы! В шинели, в шлеме, в сапогах, на ремне винтовка, и военную присягу принял. Не мальчик, но муж.
Ночами Петр просыпался также из-за малой нужды. Он ворочался, кряхтел, оттягивая момент, когда надо сунуть босые ноги в сапоги и на нижнее белье накинуть шинель. Почему-то страшновато было выходить в черный безлюдный двор, топать под снегом и дождем к дощатому сооружению, где в щелях по-дурному выли сквозняки. Он никогда зря не задерживался в этом сооружении на отшибе: справил свое — и бегом в казарму, к похрапывающим соседям. Укладываясь снова под серое суконное одеяло с нашитой посредине ситцевой красной звездой, старался не думать о том, что он все-таки не мальчик, но муж.
А вот холода он перестал бояться, холода, от которого так страдал на клязьминской даче. Полдня на плацу, полночи на посту у склада, сутки на тактических учениях в сырь и ветер — и ничего. Как-то само собой привык к холоду. Возможно, потому, что, намерзшись на воле, угревался затем в казарме. А быть может, потому, что на даче он был один, а тут множество таких, как он. Ребята из Москвы, Подольска, Калинина, из Смоленской области, из Тульской, студенты, рабочие, колхозники — все стриженые, всем по восемнадцать-девятнадцать лет. Петр Глушков — один из них.
Далеко на севере, за Ленинградом, шла непонятная, неожиданно упорная воина с Финляндией, в газетах повторялись слова "Карельский перешеек", "линия Маннергейма", «белофинны», "шюцкор", старослужащие полка уехали на эту войну, порывался на Карельский перешеек и старшина Вознюк, подавал рапорты, ему отказывали, и он бурчал: "Я хочу воевать, потому — я военный человек!"
А они, едва начавшие бриться, воевали на учебных полях возле Лиды — окапывались, ходили врукопашную, отражали контратаки, срывая крикливые, петушиные голоса, вопили "ура", — от этих воплей с верхушек деревьев снималось воронье и с возмущенным карканьем тучей смещалось к дальним, завешенным туманами лесам. Эта ненастоящая, как бы поддельная война утомляла, заставляя Петра думать: "Взрослые люди везде работают, а мы чем занимаемся? Пользы от нас никакой, ничего не производим, только потребляем — кормят нас, одевают, обувают. Как иждивенцы…" И ни разу не пришло в голову: когда-нибудь и их могут отправить на ту, настоящую войну. Как будто не было ее в помине, этой финской, не большой и не малой, кровопролитной, непонятной — с чего вдруг? — войны.
Для Петра Глушкова она проходила неприметно, и таким же незаметным было ее окончание: прорвали линию Маннергейма, овладели Выборгом, очистили Карельский перешеек. Ну и хорошо. Снова мир. Как и прежде. Как будет и дальше. Отслужит Петя Глушков два, а скорей три годика (быть ему сержантом — студент, грамотей, комсомолец, — и годик добавят), распрощается со старшиной Вознюком. Годики — это он бодрился, не годики — годы, три года, долгих-предолгих. Отелужит — и ему будет двадцать один, вот так номер, третий десяток пойдет!