Эшелон продвигался к Москве как бы толчками. Постоит, сдвинется, проедет сколько-то и снова остановится, постоит, стронется, проедет — и снова… Короче, в час по чайной ложке. Разве ж тут угадаешь, когда будем в Москве? Вот пассажирские поезда, что нас обгоняют, придут по расписанию. А у нас где оно, расписание? Никто ничего толком не знает. Везут — и слава богу. В сущности, торопиться некуда. Война не уйдет от нас, приедем к ней в конце концов. А по пути поглядим на столицу.
Пока же и в теплушке неплохо. Привыкли, обжились. Остряки иногда именуют ее длинно, с иронией: "Сорок людей, восемь лошадей". Правильно, теплушка рассчитана или на восемь лошадей, или на сорок человек, которых у нас не наберется. Просторно, вольготно, кати хоть до Тихого океана. Может, еще и споем:
"И на Тихом океане свой закончили поход…" Вполне возможно.
В теплушке кряхтенье, кашель, зевки, солдатский треп:
— Дай закурить!
— Свой надо иметь.
— Друг, называется!
— Дружба дружбой, а табачок врозь!
— Чего седин на завтрак будет, а? Жрать охота!
— Жрун ты, Санька! Прожорлив, ровно саранча.
— Сам ты саранча!
— Ребята, сколь едем? И сколь припухать еще?
— Что, надоело?
— Да пет, это я так…
— Эй, на верхотуре, не возись, труха сыплется!
— Это из кого там сыплется? Старпер, откликпись!
— Нестеров, кинь кресало! — Лови.
— Подрых бы, да старшина подъем скомандовал…
— Это он для порядку. Сам валяется.
— Хлопцы, у кого вчерашняя "Правда"?
— Свиридов, на пару бриться будем…
Потом кто-то поминает Москву, и все начинают вставать, одеваться. Бреются, подшивают подворотнички, ваксят сапоги — без напоминаний старшины. Колбаковский достает новую офицерскую гимнастерку, расправляет, оглядывает. У него все офицерское: хромовые сапоги, фуражка, пояс, две шерстяные гимнастерки — одна повседневная, которая для торжественных случаев, к ней-то он и примеряется. И я прикидываю, что получше надеть.
Привели себя в порядок, позавтракали. Прослушали политинформацию парторга Симоненко. Почитали уставы. Пообедали.
А Москвы не видать, плетемся по-черепашьи. И торжественноожидательное настроение понемногу испарилось. Разделись, развалились на нарах. Треп, анекдоты, ефрейтор Свиридов терзал аккордеон: "Мы с тобой случайно в жизни встретились, оттого так странно разошлись…" Те же танго, репертуар у него, определенно, ограниченный… "Ночью, ночью в знойной Аргентине под звуки танго…" М-да!
Заводские поселки, дачные платформы, деревни на отшибе — и старые, уцелевшие, и новые, отстроенные. Немало пепелищ, полусожженных изб. И дачи попадались разрушенные, разваленные.
Хватало землянок, траншей, бомбовых воронок, поржавелых машинных остовов, расщепленных деревьев. Леса, леса, за ними, за лесами, на востоке — Москва. Хочется глянуть на ее лицо, как на материнское лицо. Матери я уже не увижу. Москву — могу и должен увидеть. Неизвестно, как сложится у меня жизнь после той, японской, войны и повидаюсь ли с Москвою. Всяко может быть.
Но сегодня непременно повидаюсь. Днем ли, ночью — в конце концов, не существенно, лишь бы повидаться. Не прислушиваясь к беззаботным разговорам, я подумал, что надраить сапоги — это еще не все, что по-настоящему, душой, готовлюсь к встрече с Москвою я один. А может, мне это только кажется?
Умаявшись, Свиридов спрятал «Поэму» в футляр, завертел цигарку, и я услыхал смачный баритон старшего сержанта Миколы Симонепко. Неторопливо, прочувствованно парторг рассказывал Вадиму Нестерову. Тот внимал с интересом и почтительностью, да и прочие прислушивались.
— Ночью проехали Можайск, все спали, а я выходил на перрон, глядел… Как же иначе! Памятный мне Можайск, памятный…
Посуди сам. Воевал я здесь в зиму сорок первого — это когда мы наступали от Москвы. А до того — отступали к Москве, аж до Химок отжал пас немец. Было времечко, вспомни: немцы орудия нацелили на Москву, в бинокли свои цейсовские разглядывают…
Ты представь: седьмого ноября они замышляли парад на Красной площади, а Гитлер-кат должен был въехать на белом коне…
— Как Наполеон, — вставил Нестеров.
— Ну, в Наполеоны ему не светит, — сказал Спмоненко. — Товарищ Сталин что за характеристику выдал Гитлеру? Дескать, ему до Наполеона как котенку до льва… Так?
— Примерно, — сказал Нестеров. — Наполеон был вынужден оставить Москву…
— Он-то хоть въехал в столицу, а у Гитлера и это не выгорело. Погнали мы его войско в декабре. Ох, и гнали! Снега, морозы, немцы сжигают за собой дома, чтоб нам не было обогрева. А мы бьем их в хвост и в гриву, гоним на запад. Драпают, бросают технику, своих раненых… Топаешь, бывало, а по обочинам трупы: немцы, немцы… Кто-то надоумился приспособить их заместо вешек, чтобы в метель обозначали дорогу. Стоят, замороженные, в снегу, ровно столбы… Вот тебе и парад на Красной площади!
Догнали их с боями до Можайска, и тут, на водокачке, меня сковырнуло, пуля — в голень, как кость не задело, ума не приложу.
Подвезло! Отлеживался в госпитале. В Москве, на Пироговке…