- А, - не приняла Марья. - Кто не интересуется, тот и не знает, да тому и ни к чему. А эти девочки... Они вдыхали то, что я хотела им дать, они словно перекачивали из меня знания, и - веришь ли? - впервые я почувствовала, что знаний мне не хватает. Искать стала информацию, поднимать старые конспекты, думать, наконец. Ожила. Человеком себя почувствовала. Ты смеешься?
- Нет, - Мисюра напряженно, как компьютер, просчитывал в уме ситуацию, и мозг его, работающий на уровне хорошо отлаженного механизма, выдавал нечто такое, о чем он не решался дать понять Марье. Как не решался рассказать ей о томящейся в его голове птице, которая опять забилась неистово. - Ладно, пойду я, Марья, - сказал он, не делая никаких попыток встать.
- Тебе плохо? - засуетилась Марьюшка, возвращаясь из пространства своей музыки в комнату к Лехе. К умирающему Лехе - теперь она отчетливо понимала это. - Может, "неотложку" вызвать?
- Не надо никого, - опустил Мисюра мокрое серое лицо на рукав. Поднял с трудом, с трудом улыбнулся: - А знаешь, я бы с твоей клубной дамой не прочь познакомиться. Может быть, это то, что мне сейчас нужно.
- Да! - обрадовалась словам его Марьюшка, хоть уже понимала, что от недуга Лехиного нет исцеления. - Ася Модестовна - она поможет. У меня простуда была жутчайшая, она травничком угостила - и как рукой... Подожди, - метнулась в прихожую, к холодильнику. - Оставалось еще. Есть! Как ты думаешь, можно тебе?
- Травничек, говоришь? - пробился сквозь боль к Марьюшке Леха. - А серой не попахивает? Не чувствуешь?
- Да что ты, Леха, малиной пахнет лесной, лимонником. Можно тебе?
- Мне уже, похоже, все можно. Хоть яду.
Где-то на узкой небесной дорожке, далеко и высоко, встретились двое, черный и белый. Хотя черный и не совсем черный, скорее, серый, да и белый не вовсе белый, всеми цветами радуги отливающий, вроде как перламутровая ракушка. Но схватил черный белого за грудь, почти белую, тряхнул - и выпало перо из многоцветного крыла и, набирая скорость, кануло в безвоздушье. В пустоте - что перо, что гайка стальная, что пуля свинцовая. Потом заскользило перо по воздушным потокам, как ртуть по дельфиньему гладкому боку. Белое перо. Почти совсем белое. Как снег. И внимательно следил за ним черный, подталкивая черным взглядом тяжелых глаз.
Когда человек в беде, спасать его надо.
Но можно ли спасти - мертвого?
VII
И все-таки надо спасать. Иначе слишком несправедлив будет наш мир перед лицом высшего. Иначе утрачивается смысл самого понятия справедливости. Иначе - для чего все? Для чего потели сталевары в войлочном своем, в пламя смотрели, закрываясь рукавицей? Молоты ковали, станки строгали, шарошки крутились-вращались, вгрызаясь в землю, которая, в свою очередь, тоже крутилась-вращалась? Города строили, инфаркты зарабатывая, и города расползались, как колонии плесени на питательном бульоне, и болела земля городами - для чего? Неужели для того только, чтобы человек, отравленной стрелой не раненный, кинжалом не порезанный, автомобилем не задавленный, с руками, ногами, при голове, человек мыслящий и судьбу свою понимающий, умирал медленно и мучительно, не зная пути к спасению? Зачем тогда картины и скульптуры, дома и дворцы, хром и никель, стекло и металл, - если нет посреди всего этого и тени надежды?
Как бессмысленно и жалко смертен человек...
Марья вообще-то ни во что не верила. Даже в судьбу. В судьбу обычно верят те, кому хоть какая-то судьба выпала. А какая ей выпала судьба? Никакой не было. Мать не помнила, не повезло. Пока жив был отец, существовала словно бы не сама по себе, а при нем: дочь Копылова.
Копылов был старой формации, теперь таких не делают. Он не держался за свою работу, работа за него держалась. Когда новый завод в этом городе принимал, сам министр его уговаривал: бери завод, вот тебе карт-бланш, твори, выдумывай, пробуй. "Нет уж, - отвечал Копылов, - лучше я буду у себя в деревне на гармошке, чем у тебя под боком под твою дудку плясать", - числя "деревней" далекий, но очень не маленький город, а "гармошкой" завод, на котором директорствовал и который - и правда! - подчинялся ему, как тальянка умелому гармонисту. Но работы на родном заводе Копылову тогда уже стало не хватать. Руки отпустишь, а гармошка: ти-та, ти-ту, - прямо гусли-самогуды, неинтересно даже.