С этим объяснением совершенно совпадают центральные слова в статье г. Рцы: „Не клади, Сашенька, пальчика в огонь. Ан, хочу! Ну, тогда больно будет. Хочу Петербурга (курс, автора). Ну, тогда тебе не избежать и логики Петербурга (опять его курс), тогда судьба твоя роковым образом вовлечется в цепь следствий и причин, породивших самый Петербург с его прошлым обществом, былыми нравами, героями того времени — Дантесами… Мы сами себе (его курс.) даем пощечины… И мы глубоко верим, что если бы Пушкин опомнился, понял невозможность человечески (его курс.) спастись, если бы он упал на колени с горячею мольбою: Господи, спаси меня! Вот польстился я на пустую петербургскую ливрею, и вот позорят жену мою, и очаг мой, и дом мой, и нет прибежища душе моей, — наверное (курс, его) спасся бы“.
Тут есть немножко и соловьевского объяснения („поехал бы на Афон“), и обыкновенного, даже самого либерального объяснения („надел ливрею“), и, словом, неясно-деликатные упреки Лермонтова переложены во что-то мещанское (да простит автор мне упрек этот): „Он носил ливрею, когда ему нужно было петь „на седьмой глас“: „Господи, воззвах““. Очевидно, ни на Афон Пушкин бы не поехал (гипотеза Соловьева), ни „воззвах“ не стал бы и не хотел читать, — ибо не таково было настроение его души и правда его души и факт его души в это время грусти, смятения, гнева. О, господа, ведь есть логика и у страсти, и не думайте, что права и свята логика только „посмертных рассуждений“, но и при-жизненных страстей логика может быть свята. Я верю, что Пушкин вспыхнул правдою — и погиб; что он был прав и свят в эти 3–5 предсмертных дней, когда
Восстал „во блеске власти“
— но он действительно, как объясняет г. Перцов, был не прав 3–5 предсмертных лет, и… „все произошло так, как должно было произойти“.
Я счастливый муж, любящий; у меня все исправно в дому. — За моей женой ухаживают. — Сделайте милость! Рассказывают об ее успехах:
В „Графе Нулине“ Пушкин это отлично выразил в заключительных стихах:
Все это очень важно, все это очень на кого-то похоже; но самое важное и, так сказать, центральное — в последних двух строчках:
Когда „муж“ и „любовник“ совпадают, тогда гомерический, чудесный гомерический хохот покрывает и Дантеса, и Нулина, и „женихов“ Пенелопы. „Дом мой — твердыня моя: кого убоюся?!“ Не совершенно ли очевидно, что суть пушкинской драмы заключалась… о, не в Наталье Николаевне, — а в том, что Пушкин не имел в собственных данных фундамента спокойствия и уверенности, чтобы сказать с Улисом и Лидиным: „Дом мой — твердыня моя: кого убоюся“!
Попытка Нулина, может быть, имела бы совершенно другой исход, этот другой исход возможен, он психологически и даже метафизически мыслим, если бы около нее не было „23-х-летнего Лидина“. А теперь она — крепость от Нулина и всякого, т. е. чистосердечие ее смеха с Лидиным (ведь не в одиночку же он смеялся!) исключало со стороны последнего решительно всякое подозрение и подозрительность, и он никогда бы не забормотал, не заскрежетал:
Очень нужно! Очень нужно вызывать на дуэль. Почему же затревожился Пушкин? Веселый насмешник, написавший Нулина и Руслана, вещим, гениальным и простым умом он почуял, что если „ничего еще нет“, то „психологически и метафизически уже возможно“, уже настало время ему самому испить черную чашу и вместе весь непререкаемый и фатальный комизм Черномора ли, старушки ли Наины… о, ведь дело не в летах именно, а в седине и даже дряхлости опыта, хотя бы и в 35 лет: