Улымская толпа почтительно молчала, глядела на действия Капитона благоговейно, и в ней не было человека, который бы насмешливо улыбнулся или назвал бы киномеханика сапожником… За два года до войны моторы тракторов, автомобилей и динамо-машин все еще умели казаться таинственными, а трактористы, шоферы и киномеханики представлялись такими же непонятными и загадочными людьми, как попы деревенских церквушек. За два года до войны в сибирских деревнях трактор окружали плотной толпой, собравшись всем обществом, часами глядели, как бьется один на один с холодной машиной усталый, растерянный тракторист; это были те далекие времена, когда слух о том, что наконец завелся старый «колесник», передавался по деревне из дома в дом; это было еще тогда, когда шоферы ходили в кожаных куртках и перчатках, носили на кожаной кепке очки-окуляры и женились на учительницах, врачах и дочерях председателей райисполкомов.
Это происходило за два года до войны, в те дни, когда девчата слово «Москва» произносили с молитвенными глазами и умели за шесть секунд натянуть на лицо пахнущий резиной и тальком противогаз; это происходило в те далекие времена, когда в обских деревнях парней в армию провожали так, как сейчас встречают космонавтов, а старики мечтали научиться читать; это было еще тогда, когда на вельвет глядели как на чудо, а о шевиоте говорили как о лунных породах…
Киномеханик Капитон долго возился в моторе, щелкал языком и ожесточенно кряхтел, потом, выпрямившись, колдовски подмигивал в темнеющее уже небо, чесал затылок.
— Зажигание! — наконец воскликнул Капитон таким голосом, словно что-то прочел на сиреневом небосклоне. — Зажигание, будь оно неладно!
Мотор завелся только в одиннадцатом часу, завелся, как бывает всегда, неожиданно: вдруг что-то звякнуло, охнуло, из выхлопа показался черный дым, земля задрожала мелко, и мотор заработал яростно, судорожно, словно старался вознаградить за терпение; ребятишки восторженно завизжали, мужики гудели сдержанно, девчата с шумом хлынули к дверям — сделалось так оживленно, что на улице сразу появились председатель Петр Артемьевич с женой Марией Тихоновной, учительница Капитолина Алексеевна Жутикова (при шляпке и фильдеперсовых чулках), дебелая продавщица Катерина (в черном крепдешиновом платье и в белой шали с бахромой) и трактористка Гранька по прозвищу Оторви да брось. Избранные зрители шли по отдельности, зная об оставленных им местах и о том, что кино без них не начнется; влиться в ликующую толпу не торопились. Председатель Петр Артемьевич вел себя незаметно, скромно, старался идти по лунной тени, но учительница Жутикова, продавщица Екатерина и Гранька Оторви да брось держались фасонно, носы задирали, делали вид, что кино им неинтересно, а когда сошлись все-таки у клубных дверей, то стало заметно, что учительница Жутикова и продавщица Екатерина, перестав въедливо разглядывать друг друга, объединились против Граньки Оторви да брось, на которую посматривали одинаково свысока, словно спрашивали: «Это что за птица?»
— Здорово, честной народ, здорово! — говорил председатель Петр Артемьевич.
Огромное красное солнце давно спряталось за черные осокори и тальники кетского левобережья, сиреневая полоска на горизонте, остывая, линяла с каждой секундой, и носились над теплой землей острые, холодные запахи, похожие на запахи первого снега, хотя на дворе был июнь — теплый месяц в нарымских краях. Вызрела уже над стрехой клуба и налилась розовостью большая луна с вислыми хохочущими щечками, с прищуренным левым глазом, полнокровная и здоровая.
Когда страсти возле клубных дверей немного приутихли, Виталька Сопрыкин перестал рассказывать смешные вещи про трактористку Граньку Оторви да брось, взяв Раю крепко за локоть, повернул к ней желтое от лунного света лицо.
— Дозвольте проводить на место, Раиса Николаевна, — сказал он и солидно покашлял. — Петра Артемьевич уже прошли…
В клубе было душно и жарко, ослепительно светила крошечная электрическая лампочка, на бревенчатых стенах изгибались забавные человеческие тени — длинноносые, лохматые, — и было неожиданно тихо, словно человеческие голоса теряли силу за чертой клубных дверей. На красном занавесе крошечной сцены висела чистая простыня, но улымские зрители на нее не смотрели, так как дружно и бесшумно, словно по команде, повернулись к дверям.
Бог знает как люди узнали о том, что Рая и Виталька Сопрыкин вошли в клуб, но не было человека, который бы не глядел на девушку, — все повернулись к ней и смотрели бесцеремонно, добродушно, одобрительно, словно ожидая чего-то.
— Шагайте, Раиса Николаевна, шагайте! — жарко шепнул в затылок Виталька, но Рая, покраснев, растерянно стояла на месте.