Надо отдать должное Дибичу — он старался проявить максимум благородства по отношению к опальному генералу. Он знал, с какой нетерпимостью относится Николай к Ермолову, и тем не менее решился на рискованный жест:
«Увольнение генерала Ермолова накладывает на меня обязанность засвидетельствовать Вашему Императорскому Величеству, что в этом краю, столь склонном к доносам даже ложным, не высказывается никакого сомнения в полном бескорыстии этого генерала. В то же время он беден, ибо состояние его отца должно быть совершенно расстроено. Мне кажется справедливым вознаградить доброе качество, даже наказывая неправоту. Осмеливаясь остановить внимание Вашего Величества на сем предмете, я должен добавить, что, как говорят, г-л Ермолов отказался от мызы, дарованной Его Величеством покойным Императором, будучи убежден, впрочем, что подобный повторный отказ мог бы пасть лишь на того, кто на него осмелился. Должен добавить, что г-л Ермолов имеет детей, к несчастию незаконнорожденных, к которым он кажется питает нежную привязанность. Соблаговолите принять, Государь, чувства глубочайшего почтения и неизменной преданности, с коими имею счастие быть,
Государь,
Вашего Императорского Величества
смиреннейший и покорнейший слуга
И. Дибич.
Тифлис, 29-го Марта
1827 года
в 11 часов вечера».
То есть Дибич предлагал императору обеспечить благосостояние увольняемого генерала тем же способом, к какому прибег в свое время его покойный предшественник. И если тогда Ермолов отказался — будучи в фаворе — принять высочайший дар, то теперь он вряд ли рискнет совершить нечто подобное.
Николай не предложил Ермолову ни мызы, ни аренды, но к соображениям Дибича прислушался. Это был способ воздействовать на общественное мнение.
В дневнике Алексей Петрович по обыкновению лаконично описал этот последний краткий период своего пребывания на Кавказе:
«28 <марта>. Начальник главного штаба его императорского величества получил высочайшее повеление объявить мне, чтобы командование войсками и управление краем сдал я генерал-адъютанту Паскевичу, а сам отправился в Россию.
Таким образом заключилось служение мое в Грузии в продолжение более 10 лет».
Как мы помним, он мечтал оставить свой пост «без особых оскорблений».
Горькая парадоксальность ситуации заключалась еще и в том, что 12 лет назад в ноябре 1815 года он уже сдавал командование корпусом Паскевичу, бывшему тогда генерал-лейтенантом. Это было командование Гренадерским корпусом, от которого Алексей Петрович с радостью избавился.
Тогда Паскевич был одним из многих генерал-лейтенантов, а он, Ермолов, персонаж героического мифа, любимец императора, которого ждала еще неопределенная, но славная судьба.
Мог ли он ожидать такого финала своей карьеры? О том ли он думал весной 1816 года, получив назначение на Кавказ?
Мы помним, что это были за грандиозные мечтания.
И чем все кончилось…
«Более месяца жил я в Тифлисе частным человеком и наконец оставил страну сию.
Со времени удаления моего от должности, я не видался с генералом Паскевичем, который, отзываясь болезнию, принимал дела или через начальника корпусного штаба, или сношениями со мною письменно.
Новое начальство не имело ко мне и того внимания, чтобы дать мне конвой, в котором не отказывают никому из отъезжающих. В Тифлисе я его выпросил сам, а на военных постах по дороге мне давали его постовые начальники по привычке повиноваться мне».
Он выехал из Тифлиса 3 мая 1827 года.
По складу своего мировидения он воспринимал все это не просто как несправедливость и унижение, но как драму историческую, не имея при этом возможности обставить эту драму соответствующими декорациями.
Для многих, кто служил с Ермоловым, его смещение было тяжелым потрясением.
Муравьев: «Смена Алексея Петровича сделалась мне известна ввечеру, на другой день. Я был еще в постели, как ко мне приехал Сергей Ермолов, который при мне находился и, не сказав друг другу ни слова, мы оба залились слезами. Мы не могли объясниться и пробыли несколько времени в таком положении. Я поехал прямо к Дибичу, не собравшись с духом, чтобы навестить Алексея Петровича, который мне так жалок был, что я не мог бы удержать слез своих в присутствии многих».
Муравьев был человеком отнюдь не сентиментальным, скорее суровым и желчным, но потрясение было слишком велико даже для него.
Он неоднократно в воспоминаниях обращается к этим скорбным дням: